Юрий Дружников: жизнь и книги  English  Français  Italiano  Polski www.druzhnikov.com

  K началу Тексты Независимые расследования Узник России
Юрий Дружников

УЗНИК РОССИИ

Хроника вторая
ДОСЬЕ БЕГЛЕЦА


Медведь, беглец родной берлоги...
И тяжко пляшет, и ревет,
И цепь докучную грызет.
Пушкин (IV.157)


Глава первая
МИХАЙЛОВСКОЕ: УГОВОР С БРАТОМ


Мне дьявольски не нравятся петербургские толки о моем побеге. Зачем мне бежать? Здесь так хорошо!

Пушкин - брату Льву, около 20 декабря 1824


     Выбраться из Одессы в Италию или Францию на корабле не получилось. Вместо этого в первые дни августа 1824 года лошади несли Пушкина через южные степи и леса средней полосы в глушь, в Михайловское, которое местные жители называли Зуево. Не станем гадать, о чем он думал. Сохранились 119 писем Пушкина из Михайловского, множество писем к нему, воспоминания, доносы агентов тайной полиции, наконец, имеются труды исследователей. Не только мысли, доверенные бумаге, но и мелкие высказывания поэта дошли до нас благодаря заботам его друзей и врагов.

     Правительственные чиновники считали, что новая ссылка послужит творческому сосредоточению Пушкина на благо русской литературы. Позже, когда Лермонтова сошлют за стихи на смерть Пушкина, Николай Греч на деньги из казны напечатает в Париже книгу «Исследование по поводу сочинения г. маркиза де Кюстина, озаглавленного «Россия в 1839 г.». Греч объяснит западной публике, что ссылка Лермонтова послужила лишь на пользу поэту и дарование его на Кавказе развернулось во всей широте. Ю.Лотман также считал, что ссылка в Михайловское оказалась благотворной для Пушкина-поэта и Пушкина-человека.
     Но были и есть другие мнения. «Или не убийство - заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской?.. Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, что есть ссылка в деревне на Руси?» - писал князь Вяземский Александру Тургеневу. Продолжая это письмо, Вяземский возмущался и недоумевал: «Не предвижу для него исхода из этой бездны... Да зачем не позволить ему ехать в чужие краи? Издание его сочинений окупит будущее его на несколько лет. Скажите, ради Бога, как дубине Петра Великого, которая не сошла с ним в гроб, бояться прозы и стишков какого-нибудь молокососа?».
     По мнению М.Цявловского, суровая ссылка в Михайловское отрезвила Пушкина и заставила «серьезно заняться планами бегства из России». По-видимому, Цявловский имеет в виду несколько игривое отношение к побегу, которое имело место в Кишиневе и Одессе. Теперь Пушкин переходит от романтизма к реализму и в собственной жизни.
     Граф Воронцов уведомил Псковского гражданского губернатора Бориса Адеркаса о прибытии стихотворца Пушкина, «распространяющего в письмах своих предосудительные и вредные мысли». Губернатор получил также предписание от Прибалтийского генерал-губернатора маркиза Филиппа Паулуччи «снестись с г. Предводителем Дворянства о избрании им одного из благонадежных дворян для наблюдения за поступками и поведением Пушкина, дабы сей... находился под бдительным надзором...». К предписанию Паулуччи приложил копию отношения министра иностранных дел Нессельроде к Воронцову от 11 июля. Выходит, Пушкин в Одессе пытался довольно-таки беспечно совместить подготовку к побегу с наслаждениями, а в Псковской губернии к его приезду уже серьезно готовились.
     Объявился он в Михайловском 9 августа 1824 года, не заезжая, как ему было велено, в Псков. Тут он застал родителей, брата и сестру. Адеркас связался с губернским предводителем дворянства князем Львовым, и они назначили новоржевского помещика Ивана Рокотова наблюдать за поведением прибывшего.
     По вызову губернатора Пушкину пришлось приехать в Псков и дать подписку «жить безотлучно в поместии родителя своего, вести себя благонравно, не заниматься никакими неприличными сочинениями и суждениями, предосудительными и вредными общественной жизни, и не распространять оных никуда».
     Рокотов был юным вертопрахом, которого Пушкин недолюбливал, хотя и встречался с ним. Сославшись на свое расстроенное здоровье, Рокотов ловко от предложения следить за поэтом отказался. Тогда Адеркас поручил наблюдать за поведением сына Сергею Пушкину. Отец, как принято считать, по слабости характера принял предложение, приведшее к тяжелому конфликту в семье Пушкиных.
     Душевное состояние самого поэта оставляло желать лучшего, что отразилось в строках:

     Но злобно мной играет счастье:

     Давно без крова я ношусь,
     Куда подует самовластье;
     Уснув, не знаю где проснусь.
     Всегда гоним, теперь в изгнанье
     Влачу закованные дни. (II.172)

     Пошел пятый год удаления его из Петербурга, и теперь, в Михайловском, он еще острее чувствует тяготы «ссылочного невольника». Он вспоминает, как прадед тосковал по Африке, сидя в России. Его собственное выражение «изгнанник самовольный» находит новую форму в соответствии с обстоятельствами:

     Подобно птичке беззаботной,

     И он, изгнанник перелетный,
     Гнезда надежного не знал
     И ни к чему не привыкал.
     Ему везде была дорога... (IV.154)

     Одесса оказалась для Пушкина подлинным окном в Европу и по колориту своей беспечной жизни, и по реальной возможности бежать. В Михайловском он яснее это ощутил. После южного солнца, волшебной красоты моря и европейского духа, которым жила Одесса, даже любимая им северная природа угнетала Пушкина. Свинцовая одежда неба, изрытые дороги, хмурые леса, чахлые перелески и убогие деревеньки - «все мрачную тоску на душу мне наводит» (II.187). Плюс одиночество, которое для человека общительного горше унылых пейзажей; «скучно, вот и все!» (Х.80).

     Причина ясна: «царь не дает мне свободы!» Через две недели в письме к княгине Вяземской в Одессу опять: «Я провожу верхом и в поле все время, которое я не в постели. Все, что напоминает мне о море, вызывает у меня грусть, шум ручья буквально доставляет мне страдание; я думаю, что голубое небо заставило бы меня заплакать от бешенства, но слава Богу небо у нас сивое, а луна точная репка» (Х.81, часть текста по-фр.). Силой воображения он отправляет себя туда, где бежит Гвадалквивир. Поэт стоит под балконом и ждет, когда испанка молодая проденет дивную ножку сквозь чугунные перила (II.186).
     Друзья советуют ему сконцентрировать силы на литературе. «Употреби получше время твоего изгнания, - наставляет Дельвиг. - Нет ничего скучнее теперешнего Петербурга. Вообрази, даже простых шалунов нет! Квартальных некому бить. Мертво и холодно...» (Б.Ак.13.110) Вяземский опасается, что Пушкин сойдет с ума. Пушкин, похоже, внимает разумному совету и сходится с Музой. Он возвращается к начатому в Одессе стихотворению «К морю».

     Моей души предел желанный!

     Как часто по брегам твоим
     Бродил я тихий и туманный,
     Заветным умыслом томим!

     Самым трудным для поэта оказалась в этом стихотворении попытка сформулировать цель бегства.

     Мир опустел... Теперь куда же

     Меня б ты вынес, океан?

     В черновиках этот вопрос объясняется по-разному: «Куда бы ныне / Я бег беспечный устремил?», «...Я путь отважный устремил?». На что следует скептический взгляд на мир разочарованного Чайльд-Гарольда - строки, не допущенные в печать при первой публикации:

     Судьба людей повсюду та же:

     Где капля блага, там на страже
     Уж просвещенье иль тиран. (Б.Ак.2.333)

     В малом академическом собрании сочинений Б.Томашевский заменяет слово, от которого Пушкин отказался. Получается: «Судьба земли повсюду та же», что делает строку более нелепой, но зато проходимой для советской цензуры (II.81). Обращаясь к стихотворению несколько раз, Пушкин то добавляет, то убирает строфы и с помощью Вяземского печатает его, хотя и не целиком, в альманахе «Мнемозина». Пушкин не раз будет удивляться: откуда слух о побеге? А слух, так сказать, был предан гласности: в журнале «Мнемозина» черным по белому написано о заветном умысле сочинителя Пушкина и его стремлении навек оставить этот брег.

     Символ моря пройдет через всю поэзию Пушкина. И всю жизнь он будет чувствовать могущество этой стихии, которая способна и перенести человека в волшебные заморские страны, и поглотить его. Образ моря расширяется в воображении, меняется в зависимости от настроения. Появляется «жизненное море», «море минувшего», «море грядущего», «огненное море», «ужас моря», даже «адское море». Но живого, настоящего моря, если не считать поездок в Кронштадт, Пушкин больше не увидит.
     Он не находит себе места, не знает, чем заполнить пустоту дней, ему не работается. «Бешенство скуки» - это напряженное состояние овладело им с конца октября 1824 года, после ссоры с отцом, который взял на себя обязанность распечатывать переписку, сообщать обо всех шагах старшего сына и приказал младшему не знаться с этим чудовищем, с этим выродком. Мы не знаем, что в точности произошло в те дни; действительно ли Александр подрался с отцом и даже, как тот утверждал, избил его. Но возникает реальная угроза обвинения в рукоприкладстве, отягощенная нарушением Заповеди: сын поднял руку на отца своего.
     Пушкинисты в этом конфликте единодушны. Они приняли сторону сына и обвиняют отца в шпионстве. Нам кажется, отец не за себя боялся и не выслуживался, когда дал согласие наблюдать за сыном. Скорее, он решил, что лучше, если он, а не чужой человек, будет делать это, раз уж необходимо. Не станет доносить, но, наоборот, покроет, если что не так. Ни сын, ни отец никогда не упоминали, что Сергей Пушкин вскрыл хотя бы одно письмо. Ни о чем никуда он не сообщал. Если и читал нотации, то делал это из благого желания охранить сына от еще более страшных последствий, нежели ссылка под отеческое крыло. Сестра Ольга в этом конфликте взяла сторону брата, а друг Дельвиг сторону отца. Жуковский и соседка из Тригорского Осипова считали, что вина делится пополам. Несправедливо обвинял отца Пушкин.
     Разгоряченный конфликтом, он сообщал Жуковскому: «Я вне закона», умоляя спасти его. Сгоряча поэт отправил поспешное прошение Псковскому губернатору Адеркасу, жалуясь, что в доме ненормальная обстановка, и прося ходатайствовать перед императором о переводе его из Михайловского в одну из крепостей. Человек, посланный с прошением в Псков, не нашел там губернатора (может, кто-то, например, Осипова подучила не найти?). К счастью, через неделю письмо вернулось обратно, так и не получив хода.
     Жуковский, пользуясь придворными связями, начал хлопоты о переводе Пушкина в Петербург, что поэта вовсе не обрадовало. В письме к брату он заявляет категорически: «...не желаю быть в Петербурге, и верно нога моя дома уж не будет» (Х.85). А о том, что в действительности происходит в семействе Пушкиных, он предпочитает помалкивать. И не случайно. Первый биограф поэта Павел Анненков считал даже, что скандал и драку в доме выдумали Пушкин со своей соседкой Осиповой специально, чтобы напугать Жуковского и заставить его заняться освобождением поэта из михайловской кабалы. Нам же кажется, дело в другом.
     Именно в эти дни Пушкин начинает усиленно обсуждать с братом Львом возможности побега. В начале ноября Левушка отбывает из Михайловского в Петербург, увозя некий разработанный план, который они начинают осуществлять. Об этом плане чуть позже. А сейчас - о нашем предположении, что семейный конфликт произошел, возможно, из-за того, что отец узнал об этом плане и стал ему противиться, что и вызвало неадекватную реакцию старшего сына. Замысел сыновей поверг отца в ужас непредсказуемыми последствиями для обоих детей. И тогда становится понятным приказание отца младшему брату не знаться с выродком, который хочет нелегально скрыться за границу.
     Отец в отчаянии наблюдал, как его старший сын вдруг начал отращивать бакенбарды, чем значительно переменил свою внешность. Для уезжавшего брата Левушки составлен список вещей, необходимых для будущей дороги. Пушкин периодически берет пистолеты, отправляется к погребу позади бани и там палит так, будто готовится к серьезной схватке. Тревога охватила семью. Приятель Сергей Соболевский позже сочинил для Ольги, с которой он дружил, эпиграмму:

     Что помышляют ваши братья,

     В моей башке не мог собрать я.

     Александру I был доставлен рапорт о том, что в Петербурге появился Пушкин, и царь решил, что без разрешения вернулся опальный поэт. Его величество успокоился, когда ему сообщили, что приехал младший брат ссыльного Лев.

     Если бы Пушкин посвящал в свои замыслы меньшее количество людей, шансов на реализацию плана было бы больше. То и дело у него, поднадзорного, происходит утечка информации. Вот почему вслед отъехавшему брату от поэта летит письмо с мольбой о том, чтобы просить Жуковского молчать о конфликте в семье. Брату поэт опять напоминает: «И ты, душа, держи язык на привязи» (Х.84). И просит прислать ему калоши, спички, игральные карты, рукописную книгу, перстень, а также портрет Чаадаева, путешествующего по Западной Европе. Несмотря на болтливость, особливо после шампанского, подробностей замысленного побега, а тем более своей роли в нем, Левушка не афишировал.
     Никаких последствий ссора с отцом не имела, но осадок в душе сына оставила. Был даже момент, когда Пушкин стал думать о самоубийстве: «Стыжусь, - пишет он Жуковскому, - что доселе не имею духа исполнить пророческую весть, которая разнеслась недавно обо мне, и еще не застрелился. Глупо час от часу долее вязнуть в жизненной грязи» (Х.509, черновик).
     Отказавшись от надзора, отец уехал в Петербург, захватив жену и дочь. Семейная туча прошла; оставшись один, Пушкин успокоился, воспрял духом. В рукописях имеется набросок большого и, можно сказать, программного стихотворения, начатого в день отъезда Левушки и оставшегося незаконченным. До конца рукопись по сей день не расшифрована.

     Презрев и голос укоризны,

     И зовы сладостных надежд,
     Иду в чужбине прах отчизны
     С дорожных отряхнуть одежд.
     Умолкни, сердца шепот сонный,
     Привычки давней слабый глас,
     Прости, предел неблагосклонный,
     Где свет узрел я в первый раз!
     Простите, сумрачные сени,
     Где дни мои текли в тиши,
     Исполнены страстей и лени
     И снов задумчивых души.
     Мой брат, в опасный день разлуки
     Все думы сердца - о тебе.
     В последний раз сожмем же руки
     И покоримся мы судьбе.

     Итак, судьба поэта в том, как объясняет он брату, чтобы добраться до заграницы и там отряхнуть прах отчизны. На Льва возложены определенные организационные функции, от него многое зависит, именно поэтому «все думы сердца» - о нем. Далее в стихотворении осталось недописанным следующее:

     Благослови побег поэта

     ........................................
     ...где-нибудь в волненье света
     Мой глас воспомни иногда.
     Умолкнет он под небом дальним
     .................................... сне,
     Один ............ печальным
     Угаснет в чуждой стороне.
     Настанет ... час желанный,
     И благосклонный славянин
     К моей могиле безымянной...

     В черновике имеется несколько вариантов разных строк, которые помогают постичь мысли поэта, увидеть колебания и - принятое решение.

     Так! (я) решился: прах отчизны

     С дорожных отряхну (ть) одежд,
     Презрев сердечны укоризны
     И шепот сладостных надежд.

     Для «сладостных надежд» имеется замена «обманчивых надежд», что тоже логично. Для концовки есть черновой вариант, проясняющий мысль, в основном тексте не очень ясную: соплеменники к его могиле под чуждым небом не придут.

     Но русский ... не посетит

     Моей могилы безымянной. (Б.Ак.2.349, 879-881)

     Наверное, было бы практичнее сначала удрать из страны, а затем сочинять прощальное стихотворение. Так мог поступить другой человек, но не Пушкин. Поэтическое расставание с родиной весьма сдержанно, без особых эмоций, жалоб и обид. Поэт простился - теперь осталось только выехать.

     В Михайловском, как обычно пишут, Пушкин пребывал на попечении няни Арины Яковлевой, которую с легкой руки мемуаристов записали ему в консультанты по фольклору. Эта носительница народной мудрости и народного духа была добрая, заботливая, безграмотная женщина, большая любительница выпить. Она дегустировала с ним самогон и наливки, секреты приготовления которых знала, и выпивку всегда держала наготове. Она приводила к нему на ночь крепостных девушек, если барину не спалось, и спроваживала их, когда барин в их присутствии больше не нуждался. Кроме нее, Пушкину прислуживали дочь Арины Родионовны Надежда, муж Надежды Никита Козлов, так называемый дядька, преданный своему хозяину до могилы, и двадцать девять человек дворни.
     В имении было много неполадок: нищета, воровство старосты, повальное пьянство. Пушкину все равно, работают люди или пьют. Он уже простился и с имением, и с этой страной. Лев в Петербурге должен уладить финансовые дела поэта с издателями, пристроить кое-что из неопубликованного, получить денег побольше, закупить ему журналы, книги и французскую Библию. А главное, прислать нужные в дороге вещи и адреса.
     Перед самым Новым годом Пушкин отправляет брату еще один список необходимого, в нем дорожная чернильница, дорожная лампа, спички, сапожные колодки, две Библии, часы, чемодан. Этого сообщения нет в Малом академическом собрании сочинений (Б.Ак.13.131-132). М.Цявловский писал, что в рукописях имеется листок, вложенный в одно из декабрьских писем 1824 года, и комментировал: «Поэт в это время собирался нелегально уехать за границу, и в посылавшемся списке перечислялись вещи, необходимые Пушкину в дороге».
     Все это надо делать в строжайшей тайне. «Зачем мне бежать? Здесь так хорошо!» - он пишет, конечно, не для Левушки, а для промежуточного читателя. Конспирации ради в ноябре Пушкин переводит свою переписку на соседей в Тригорском, прося посылать ему почту «под двойным конвертом» на имя одной из дочерей Осиповой. Вяземский должен для конспирации подписываться «другой рукой». А свои письма брату и сестре (видимо, посланные с оказией) он велит сжигать. Поэт требует от брата 4 декабря 1824 года: «Лев! сожги письмо мое!». И адресаты сжигали. Жгли даже те письма, которые получали по почте, а значит, они перлюстрировались, поэтому теперь нет возможности точнее узнать, что и как происходило.
     Тригорские соседки скрашивали предотъездные дни поэта и даже участвовали в его хлопотах, правда, по-разному. Прасковью Осипову Пушкин считал своим другом, доверенным в личных делах. На нее шла переписка, она была связана со столичными друзьями и знакомыми поэта. Незадолго до того Осипова овдовела во втором браке и больше интереса стала проявлять к светскому общению. Была она человеком суровым. Дочери называли ее деспотичной и считали, что она исковеркала их судьбы. Скандалы в семье случались часто, а для разрядки нервного напряжения Прасковья Александровна выходила на кухню и хлыстом секла прислугу.
     По приезде Пушкин быстро сошелся с Алексеем Вульфом, сыном Осиповой от первого брака, но через несколько дней тот укатил в Дерпт, где учился в университете. Поэт коротает время с дочерьми и с племянницей Осиповой, бывая у них почти каждый день. Сестре же он пишет, что тригорские приятельницы «несносные дуры, кроме матери» (Х.90). Это не мешало ему волочиться за всеми одновременно и за каждой по очереди, включая мать, которая, по словам Александра Тургенева, любила его как сына.
     Между тем в обеих столицах опять поползли слухи о том, что Пушкин собирается бежать из ссылки за границу. Хотя в стихах он говорил только о прошлых намерениях, слухи распространились о предстоящих. Источник был почти сорок лет неясен, пока Петр Бартенев не опубликовал письма Осиповой Жуковскому. Оказалось, 22 ноября 1824 года она, верный друг Пушкина, написала Жуковскому секретное письмо.
     «Я живу в трех верстах от с. Михайловского, где теперь А.П., и он бывает у меня всякий день, - писала Осипова. - Желательно бы было, чтобы ссылка его сюда скоро кончилась; иначе я боюсь быть нескромною, но желала бы, чтобы вы, милостивый государь Василий Андреевич, меня угадали. Если Алекс. должен будет оставаться здесь долго, то прощай для нас Русских (с заглавной буквы в оригинале. - Ю.Д.) его талант, его поэтический гений, и обвинить его не можно будет. Наш Псков хуже Сибири, а здесь пылкой голове не усидеть. Он теперь так занят своим положением, что без дальнего размышления из огня вскочит в полымя; а там поздно будет размышлять о следствиях. Все здесь сказанное не пустая догадка, но прошу вас, чтоб и Лев Сергеевич не знал того, что я вам сие пишу. Если вы думаете, что воздух и солнце Франции или близлежащих к ней через Альпы земель полезен для русских орлов, и оный не будет вреден нашему, то пускай остается то, что теперь написала, вечной тайной... Когда же вы другого мнения, то подумайте, как предупредить отлет».
     Осипова писала искренне. Она просила Жуковского ничего не говорить Льву, чтобы сведения о ее заботах не вернулись в Михайловское. Больше того, 26 ноября Осипова сделала на календаре пометку для памяти: «Писала через Псков... к Жуковскому... к С.Л.Пушкину». Значит, и отцу, с которым сын поссорился, Осипова спешила по секрету сообщить новые детали побега, которыми поэт с ней простодушно делился. А письма внимательно читали и в Пскове, и в Петербурге. Чуть позже Осипова приехала в столицу и там, по-видимому, рассказывала знакомым, что михайловский пленник собирается бежать.
     Пушкин об этом предательстве и не подозревал. Спустя десять лет, незадолго перед смертью, изъяснялся он Осиповой в вечной дружбе, не ведая, что она в этой дружбе играла, мягко говоря, не совсем благородную роль. Патриотический порыв Осиповой вряд ли ее оправдывает. Уж легче понять ее желание не порывать с Пушкиным отнюдь не платоническую связь.
     Слухи о побеге стали опасными. Забеспокоился брат Лев. «По Москве ходят о том известия, - писал он Вяземскому, - дошедшие и к нам, которые столь же ложны, сколько могут быть для него вредны». Левушка беспокоился за себя, ведь именно в это время он выполнял поручения брата. «Христом и Богом прошу скорее вытащить «Онегина» из-под цензуры - слава... ее... - деньги нужны (тут Пушкин посылает славу куда подальше. - Ю.Д.) Долго не торгуйся за стихи - режь, рви, кромсай хоть все 54 строфы, но денег, ради Бога, денег!» (Х.92). Видимо, контакты затруднены, и приходилось слать письма открытой почтой. Они зашифрованы, но довольно прозрачно: «Когда будешь у меня, то станем трактовать о банкире, о переписке, о месте пребывания Чаадаева (подчеркивает Пушкин. - Ю.Д.). Вот пункты, о которых можешь уже осведомиться» (Х.92).
     Здесь все самое важное. «О банкире», то есть что нужно сделать, дабы получить деньги и переправить их за границу. А может, имеется в виду кто-либо из конкретных богатых друзей, кто мог встретить за границей и дать взаймы? «О переписке» - через кого и куда слать корреспонденцию, чтобы держать связь, минуя почту, которая, конечно, перлюстрируется. «О Чаадаеве» - выяснить его адрес в Европе.
     Петр Чаадаев (Пушкин об этом знал) в конце 1823 года, путешествуя по Европе, переехал из Лондона в Париж, оставался там до осени и перебрался в Швейцарию. В те дни, когда Пушкин отправил брату процитированное нами послание, Чаадаев, пребывающий за границей уже пять лет, пишет брату из Милана в Москву письмо, из которого ясно, что он по-прежнему ждет Пушкина, но плохо понимает, что происходит. «Может быть, кто-нибудь из моих знакомых погиб; до тебя никогда ничего не дойдет, но нельзя ли отписать к Якушкину и велеть ему мне написать, что узнает про общих наших приятелей; особенно об Пушкине (который, говорят, в Петербурге), об Тургеневе, Оленине и Муравьеве».
     Резиденция Чаадаева в Европе была самым подходящим местом для того, чтобы туда поступала почта и деньги для беглеца. Чаадаев все бы исполнил исправно, но нужно знать его адрес в Милане и его планы, чтобы не разминуться с ним. Сочиняя в это время «Евгения Онегина», Пушкин думает о связи с Чаадаевым: на полях черновика рисует его профиль.
     Хлопотами брата издатель и друг Плетнев прислал Пушкину 500 рублей. Пушкин рассчитывался с долгами. Время приближалось к Рождеству.

Глава вторая
СЛУГА НЕПОКОРНЫЙ


Давно б на Дерптскую дорогу
Я вышел утренней порой...
Пушкин, 20 сентября 1824 (II.172)


     К Рождеству Пушкин с нетерпением ожидал приезда из Дерпта на зимние вакации сына Осиповой Алексея Вульфа, а из Петербурга - брата, чтобы провести решающее секретное совещание для обсуждения путей побега.

     Приведенные в эпиграфе строки свидетельствуют о том, что Пушкин размышлял, как вырваться из Михайловского хотя бы на время. В упомянутом стихотворении он сожалеет, что нельзя отправиться в Дерпт, а затем добавляет: «И возвратился б оживленный...». Но поскольку поэт под надзором, лучше Вульфу с другим дерптским студентом поэтом Николаем Языковым приехать попьянствовать и повлюбляться сюда, где (Пушкин, однако же, не забывает прибавить) жил его предок:

     ...позабыв Елисаветы

     И двор, и пышные обеты
     Под сенью липовых аллей
     Он думал в охлажденны леты
     О дальней Африке своей. (II.172-173)

     Еще Анненков писал, что «заветной мечтой Пушкина с самого приезда его в Михайловское сделалось одно: бежать из заточения деревенского, а если нужно, то и из России». Бежать из заточения было некуда, кроме как за границу. Куда же еще? Но чтобы осуществить мечту, следовало осмотреться, подготовиться, наконец, сделать то, что Пушкину толком не удавалось никогда, - схитрить.

     Планы его вновь обретают плоть, но хитрее он не становится. Намеки в письмах весьма прозрачны. Думается, в результате этого в декабре за ним устанавливается слежка. Сосед Алексей Пещуров, отставной штабс-капитан лейб-гвардии и предводитель дворянства, берет на себя наблюдение за поведением Пушкина, о чем последний, возможно, не догадывается и не тяготится опекой, охотно бывая у Пещурова в гостях.
     Около 15 декабря 1824 года Вульф объявился в Тригорском на Рождественские каникулы и пробыл в имении у матери около месяца. Пушкин быстро сблизился с ним и вскоре стал испытывать к нему чувство доверия, столь необходимое для нелегального дела. Брат задерживался. «Вульф здесь, - сообщает Пушкин Льву не позднее 20 декабря, - я ему ничего еще не говорил, но жду тебя - приезжай хоть с Прасковьей Александровной (Осиповой. - Ю.Д.), хоть с Дельвигом; переговорить нужно непременно» (Х.91). Дельвиг упомянут, так как он тоже собирается в гости к Пушкину. Но брат не спешит появиться в Михайловском, а Вульф уже здесь. Они начинают совещаться вдвоем, хотя в дела сразу же оказываются посвященными сестры и родственницы Вульфа, за которыми ухаживают оба заговорщика.
     Алексею Вульфу как раз в день начала переговоров, 17 декабря, исполнилось девятнадцать. Он был на шесть лет моложе Пушкина. Истинный ловелас, влюблявшийся в деревне поочередно во всех своих кузин, не говоря о молоденьких крепостных девушках, собутыльник и соперник Пушкина, Вульф часто оказывался более удачливым в достижении желаемого. Зеленый юнец второй год изучал в Дерптском университете военные науки, был неплохо образован, начитан, глубок в суждениях. «Он много знал, - писал о нем Пушкин, - чему научаются в университетах, между тем, как мы с вами выучились танцевать... Его занимали предметы, о которых я и не помышлял» (VIII.52). Впрочем, и легкомыслия Вульфу было не занимать. Позже он и другие студенты вытащили из Домского собора в Риге скелет, назвав его предком Дельвига. Череп достался Пушкину, и тот подарил его Дельвигу со стихами.
     Проблема бегства для Вульфа была игрой, а для поэта делом жизни. Было два Пушкина: мрачный дома и веселый, оживленный, обаятельный в Тригорском. Вульф потом вспоминал, что ими замышлялись «различные проекты, как бы получить свободу». «Студент Ал.Н.Вульф, сделавшийся поверенным Пушкина в его замыслах о побеге, сам собирался за границу, - писал Анненков. - Он предлагал Пушкину увезти его с собой под видом слуги. Но сама поездка Вульфа была еще мечтой».
     Вариант Вульфа, которым оба загорелись, на первый взгляд, был легко осуществим, и в новогодних мечтах поэт уже видел себя за границей. Профессор Дерптского университета Е.Петухов в статье «Два года из жизни Пушкина» напишет: «А.Н.Вульф был также главным участником в выработке неудавшегося плана Пушкина бежать за границу. Пушкин, которому так и не удалось в своей жизни повидать чужие края, постоянно однако же лелеял мечту о поездке своей за границу, которая манила его воображение широтой свободной общественной жизни и своими литературными и культурными центрами».
     Проект, как Вульф сам рассказал после в воспоминаниях, состоял в следующем. «Пушкин, не надеясь получить в скором времени право свободного выезда с места своего заточения, измышлял различные проекты, как бы получить свободу. Между прочим, предложил я ему такой проект: я выхлопочу себе заграничный паспорт и Пушкина, в роли своего крепостного слуги, увезу с собой за границу».
     А теперь приведем еще одну цитату: «Я хочу бежать из этой страны. Просьба моя к вам - взять меня с собою. Вы выдадите меня за вашего слугу. Достаточно простой приписки к вашему паспорту, чтобы облегчить мне бегство». Это из новеллы Проспера Мериме «Переулок госпожи Лукреции». Новелла была опубликована через девять лет после смерти почитаемого им русского поэта, которого он много переводил. Что это - случайное совпадение или запомнившиеся Мериме рассказы друзей Пушкина Александра Тургенева и Сергея Соболевского, с которыми французский писатель по-приятельски общался?
     Вульфу получить свидетельство на выезд было сравнительно не трудно и удобнее всего, по-видимому, на летние каникулы. Пушкина он впишет в свою подорожную в качестве слуги, что также практиковалось часто. Таким образом, оба пересекают границу в коляске Вульфа. Рассказывая об этом проекте сорок лет спустя, Вульф был краток и шутлив. Он сразу оговорился, назвав план «юношеским», то есть несерьезным: «Дошло ли бы у нас дело до исполнения этого юношеского проекта, не знаю; я думаю, что все кончилось бы на словах...».
     Однако тогда план начал осуществляться не на словах, а серьезно. Поездка зависела от некоторых обстоятельств: финансовых и учебных для Вульфа, а для Пушкина административных. Впрочем, дружа с Пушкиным, и Вульф наверняка попал на заметку осведомителей. Не следует также забывать, что ему было всего девятнадцать, а мать отнеслась к идее поездки сына с Пушкиным за границу отрицательно. Наконец, чем детальнее друзья обсуждали проект, тем очевиднее становился риск.
     Дорога от Михайловского до Дерпта (мы ее проехали, чтобы лучше представить реальность) сейчас длиной 294 километра, а тогда дороги петляли между болотами и оврагами. На лошадях, как писали путешественники, можно преодолеть 150-200 верст в сутки. Значит, до Дерпта беглецам надо добираться полтора-два дня. Дерпт, который в процессе русификации стал Юрьевом, а теперь называется Тарту, был, по существу, воротами в Западную Европу. Из Дерпта за две с половиной сотни лет до этого бежал в Литву Курбский, и Пушкин, разумеется, знал об этом, не случайно помянув сына Курбского в «Борисе Годунове». От этого города рукой подать до Германии. Но «рукой подать» составляло до Таурогена, принадлежавшего России (сейчас Таураге, Литва), и далее до германского Тильзита (превращенного после второй мировой войны в Советск), - 488 километров, то есть еще около трех дней пути. А там уже настоящая Европа - езжай, куда хочешь.
     Выезд за границу, если довериться описанию Карамзина, был весьма прост: нудная и грязная дорога лишь до границы, особенно в плохую погоду. Паспорт Карамзин легко справил в Московском губернском правлении, дабы ехать по суше, через Ригу и Дерпт, а в Петербурге передумал и хотел сесть на корабль, чтобы быстрее оказаться в Германии. Для этого надлежало «объявить» паспорт в адмиралтействе. Там знакомая ситуация: «надписать» документ отказались, так как в нем был указан путь не по воде. Пришлось следовать, как предписано, но это было единственное огорчение. На заставе майор принял путешественника учтиво и после осмотра велел пропустить. Стражникам Карамзин бросил сорок копеек, чтобы не рылись в чемодане.
     На деле, однако, запрещение сменить маршрут не было бюрократической закорючкой, но указывало на непростую систему выезда из страны. О появлении того или иного субъекта с указанием примет и того, что он может вывезти или ввезти недозволенного, кто с ним следует, и прочее, полиция уведомляла заставу заранее спецпочтой или даже курьером. На заставе опытные сыщики беседовали с выезжающим, выясняя, тот ли он, за кого себя выдает. Так что подозрительное лицо вполне могли задержать.
     Исчезновение Пушкина, которому запрещено отлучаться из Михайловского, заметили бы сразу. Перехватить беглеца в дороге не стоило труда, тем более что проезжать надо вблизи Пскова. А уж на границе непременно бы задержали. Каторга грозила бы и Вульфу как сообщнику. Но еще раньше рискованным пунктом плана мог стать именно гостеприимный Дерпт. Не говоря о том, что он кишел осведомителями, возможность встретить знакомых, ехавших из Петербурга в Европу или возвращавшихся обратно, была слишком большой. Появись ссыльный Пушкин в Дерпте нелегально, немедленно последовали бы неприятности. Вот почему заговорщики вскоре стали развивать план: как появиться в Дерпте на законном основании, чтобы затем найти возможность осуществить второй этап.
     Трудности упирались в одно: отсутствие разрешения на выезд за границу, для которого нужен веский повод. Этот повод был без долгих размышлений предложен Пушкиным, поскольку он уже сочинялся им раньше в Одессе: опасная, лучше всего смертельная болезнь, вылечить которую здесь нельзя, а значит, необходимо квалифицированное (читай: заграничное) хирургическое вмешательство. Сообщение о принципиальной возможности получить разрешение, то есть о том, готовы ли друзья хлопотать за Александра в высших кругах, должен был привезти Лев, а он не ехал. Но в Михайловском неожиданно появился лицейский друг Пушкина Иван Пущин.
     Оба они не оставили ни строки относительно проблемы, которая больше всего в то время волновала поэта, хотя даже мелкие подробности их встречи, бесед и прощания можно прочитать в воспоминаниях. Пущин нашел приятеля несколько более серьезным, чем прежде, однако сохранившим веселость. Пили за Русь, за Лицей, за отсутствующих друзей, даже, вроде бы, за революцию. Одиннадцать месяцев оставалось до выхода на площадь тех офицеров, которых стали называть декабристами. Пущин членом их тайного общества уже был, но на деловые вопросы поэта не отвечал. Пушкин понял и не обиделся, сказав: «Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого не стою - по многим моим глупостям».
     У Пущина были основания для скрытности. Много лет спустя, пройдя каторгу, он спрашивает себя: что было бы с Пушкиным, привлеки он его тогда к тайному обществу? Сибирь, если бы и не иссушила его талант, то не дала бы развиться. Пушкину, по мнению Пущина, необходимо было разнообразие. «...Простор и свобода, для всякого человека бесценные, для него были сверх того могущественнейшими вдохновениями. В нашем же тесном и душном заточении природу можно было видеть только через железную решетку, а о живых людях разве только слышать».
     Оставим в стороне вопрос о том, был ли бывший заключенный Пущин свободен от внутренней цензуры, когда писал воспоминания. Но почему у него не возникло вопроса: а предложи он поэту стать членом тайного сообщества, тот согласился бы? Соответствовало это его планам? Думается, отрицательный ответ более отвечает истине. Для Пущина неволя впереди, для поэта она реальность, от которой надо бежать. Пущин был скрытен с другом, а Пушкину скрывать нечего. Наоборот, ему нужен дельный совет давнего друга. Вот почему нам кажется, что тема бегства из России висела в воздухе во время пребывания Пущина в Михайловском. Косвенное доказательство в том, что он привез и они читали рукопись грибоедовского «Горе от ума».
     Пушкин еще раньше в письме к Вяземскому интересовался комедией Грибоедова, в которой (до Пушкина дошли слухи) выведен Чаадаев. Читая, слушая, споря, Пушкин видел перед собой автора, который презирал окружающую его реальность не меньше, чем он сам. Понимал ли Пушкин то, что позже сформулирует Грибоедов: горстка прапорщиков не перевернет Россию? Впрочем, он и сам мог высказать подобную мысль. А выход? Грибоедов указал его недвусмысленно: «Бегу, не оглянусь...». Если воздуха не хватает, для интеллигентного человека остается, по Грибоедову, один выход: «И вот та родина... Нет, в нынешний приезд, я вижу, что она мне скоро надоест». Практически Пушкин копировал Чацкого: «Карету мне, карету! Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок». Только идти искать надо было, в отличие от Чацкого, без пафосных монологов, тихо.
     Пушкин нуждался в помощи друзей, а ни брат, ни Дельвиг не приезжали. Пущин же видел положение русского интеллигента в ином свете: он думал о переустройстве России и своем месте в этом процессе. Ни практических советов, ни помощи в финансировании предприятия Пущин предложить не мог, кроме банального совета попытаться выхлопотать разрешение.
     Могли они также, по-видимому, договориться, что Пущин подаст сигнал, чтобы Пушкин тихо прикатил в Москву. Это не наша гипотеза: Анна Ахматова заметила, что задуманный как раз в это время Дон Гуан приезжает тайно в столицу, чтобы повидать друзей, и это, по ее мнению, несомненная параллель с биографическим эпизодом сочинителя. Как часто бывает, творческое воображение опережало, а иногда и вообще заменяло поступки. Сам Пушкин в это время сильно ушиб руку: лошадь поскользнулась на льду, и он упал.
     С легальным отъездом было не так легко, как друзья могли предполагать. Пущин из конспирации поехал не специально к Пушкину: целью поездки было навестить сестру, Екатерину Набокову. И все-таки в Михайловское явился священник Иона, дабы проверить поведение хозяина и гостя, а затем сообщить по инстанциям. В результате полиция, правда, спутав Ивана Пущина с соседом поэта Павлом Пущиным, который хотел в то время поехать за границу, разрешения на поездку последнему не выдала. Полиция ошибалась, но следила внимательно.
     Серьезно ли поэт готовился к отъезду? Пушкин подчеркивал, что относится к литературе как к явлению универсальному. Словно вспомнив детство, он написал стихотворение по-французски. О чем эти стихи? О розе, которая отделилась от родного стебля, - вполне прозрачная аналогия. На практике же Пушкин не рвал деловые связи, беспокоился о публикациях в Петербурге и Москве, об ошибках и пропусках, отправил к Плетневу в Петербург поправки к «Евгению Онегину». Поэт проводил время то в Тригорском, то с Ольгой, дочерью приказчика Калашникова. Калашникову Пушкин доверял письма. Тот возил их в Петербург: три дня туда - столько же обратно, и письма эти миновали почту. Возил также рукописи, книги и вещи, которые Лев посылал в Михайловское.
     Через три или четыре дня после приезда Пущина Вульф должен был уехать в Дерпт на следующий семестр, а окончательное решение не приняли и не договорились о шифре для переписки. Одной из нерешенных загадок пушкинистики остается исчезновение всех писем Вульфа, которые он посылал Пушкину. Скорей всего письма эти, содержащие нежелательные для постороннего глаза сведения, Пушкин сжег вместе с другими своими бумагами, когда ждал обыска.
     Простившись с Пущиным и Вульфом, поэт сидит у моря и ждет погоды, как он сам написал в письме. Брат так и не прибыл. Родители и друзья отговорили Льва ехать, запугав строгими карами, которым он мог подвергнуться за помощь брату в бегстве. Пушкин пытается доказать Льву, что брат за брата не ответчик. «Твои опасения насчет приезда ко мне вовсе несправедливы, - пишет он в конце января или начале февраля 1825 года. - Я не в Шлиссельбурге, а при физической возможности свидания лишить оного двух братьев была бы жестокость без цели, следственно вовсе не в духе нашего времени, ни...» (Х.98). Строчка осталась не оконченной, мы можем лишь гадать, что еще поэт имел в виду.
     Но у Льва есть основания испугаться. В дни, когда Пушкин отправляет из Михайловского письмо, в Петербурге выходит отдельной книжкой первая Глава «Евгения Онегина», написанная еще в Кишиневе и Одессе, и в ней черным по белому:

     Когда ж начну я вольный бег?

     Пора покинуть скучный брег
     Мне неприязненной стихии... (V.25-26)

     Открывается издание посвящением помощнику в побеге брату Льву. В письмах Пушкин полон уверенности, что на русском Парнасе скоро произойдут перемены. Какие именно? Жуковский писал Пушкину: «По данному мне полномочию предлагаю тебе первое (выделено Жуковским. - Ю.Д.) место на Русском Парнасе» (Б.Ак.13.120). От первого места Пушкин отказывается. Он назначает сам себя Министром иностранных дел на Парнасе, что более соответствует его интересам, а на Русском Парнасе он оставляет вместо себя Рылеева. В этой игре словами, кажется нам, тоже отразились мысли поэта о бегстве.

Глава третья
ЛЕГАЛЬНО, ДЛЯ ОПЕРАЦИИ


Если бы Царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я вечно был ему и друзьям моим благодарен.
Пушкин - Жуковскому, между 20 и 25 апреля 1825


     Во время Рождественских каникул в беседах с Алексеем Вульфом Пушкин то и дело возвращается к вариантам отъезда. Примерно в то же время он сочиняет несколько странное произведение, которое он никак не озаглавил, но которое названо пушкинистами «Воображаемый разговор с Александром I». Разумеется, опубликован набросок не был. С трудом расшифрованный текстологами черновик в сочинениях Пушкина печатается сплошным потоком, без абзацев. Между тем в нем звучит явный диалог царя с поэтом о поведении последнего.

     Обращение к императору дружеское и непринужденное, но строгое. Поразительно то, что поэт предвидит беседу, которая состоится с царем, правда, с другим, через полтора года. В рукописи соседствуют мысли, противоречащие одна другой. Но самое интересное для нас видится в конце. Сперва Пушкин написал, что он сделал бы с поэтом на месте царя Александра: «Я бы тут отпустил А.Пушкина». Желание оформилось в своего рода записанный сон: отпустить, конечно же, за границу. Затем Пушкин зачеркнул эту мысль и написал, что император бы «рассердился и сослал его в Сибирь» (Б.Ак.11.24 и 298). Было предположение, что воображаемый разговор с царем написан Пушкиным специально для друзей.
     Чтобы выбраться из России, у Пушкина два варианта: легальный и тайный. Каждый раз, испытав тщетность одного, он обращается к другому. Переходы эти сопровождаются унынием, упадком сил. Неверие в достижение результата незаметно подкрадывается еще до очередной попытки. Однако весной 1825 года, состояние у него хотя и не очень хорошее, но все же лучше, чем он описывает Вяземскому: «У меня хандра и нет ни единой мысли в голове моей» (Х.107). А вот Рылееву: «Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть?» (Х.113). Пушкин сгущает краски, чтобы заставить друзей, на которых он возложил определенные поручения, действовать, не тянуть.
     В сущности, он пытается осуществить и легальный, и нелегальный способы уехать одновременно. Настроение портит лишь растянутость ожидания, невыполняемость просьб, срыв сроков, о которых договаривались. Он спешит срочно получить три тысячи рублей за стихотворения, переизданные без его ведома. «Хотел бы я также иметь, - просит заговорщик у брата, - «Новое издание Собрания русских стихотворений», да дорого 75 р. Я и за всю Русь столько не даю» (Х.101). «Писал ли я тебе о калошах? не надобно их» (Х.102). В самом деле, зачем в Европу везти калоши, привезенные оттуда? Надобно другое, и Лев в Петербурге выполняет срочные и важные поручения брата: закупает ему в больших количествах вино, ром (12 бутылок), лимбургский сыр, а кроме того, дорожный чемодан. Б.Модзалевский, комментируя это письмо поэта, писал: «О дорожном чемодане просил Пушкин брата и ранее - когда деятельно собирался бежать за границу».
     Родители и друзья в Петербурге встревожены. Мать пишет письмо Осиповой в Тригорское, спрашивая о состоянии сына (письмо не сохранилось). Осипова немедленно отвечает, но не ей, а отцу Пушкина. Письмо Осиповой тоже неизвестно, но если оно повторяет предупреждение Жуковскому о том, что Пушкин собирается бежать за границу, в этом нет ничего хорошего. Княгиня Вера Вяземская шлет Пушкину письмо, выражая беспокойство в связи с рассказом Ивана Пущина. Все они волнуются не случайно. Их тревога вызвана также состоянием здоровья Пушкина, на описание которого поэт не жалеет красок.
     Пушкин приступает к подготовке нового варианта выезда: царь, учитывая его здоровье, подорванное смертельной болезнью, вынужден будет дать разрешение. Свою позицию Пушкин объясняет так: «...более чем когда-нибудь обязан я уважать себя - унизиться перед правительством была бы глупость» (Х.97). Предстоящие действия требуют решительности не только от самого зачинщика, но и от его окружения. Он распаляет себя перед сражением. Это самовнушение, он убеждает самого себя в том, что добьется цели, иначе нет смысла и начинать.
     Момент вроде бы опять подходящий. С одной стороны, брань в печати: «Онегин» - грубая и бедная копия Байрона, и совет автору сделаться «русским и более оригинальным». С другой - императрица Елизавета Федоровна, которой Карамзин дал «Руслана и Людмилу», получила удовольствие от чтения - факт пригодится для просьбы о спасении заболевшего сочинителя.
     Идея зазвучала еще в Одессе и ожила в Михайловском: смертельное заболевание. «Вот уж 8 лет (в других местах Пушкин пишет 5 лет и 10 лет. - Ю.Д.), как я ношу с собою смерть» (Х.71). Сам больной (к врачам он не обращался) определяет свою болезнь как «аневризм» и «род аневризма». Согласно современным взглядам, аневризм есть выбухание ограниченного участка истонченной стенки сердца, обычно после инфаркта, или ограниченное расширение просвета артерии вследствие растяжения и выпячивания ее стенки при атеросклерозе, сифилисе или повреждении. Несколько упрощеннее, но так же это понималось тогда. Даль, сверстник, друг Пушкина и врач, объяснял, что аневризма - растяжение, расширение в одном месте боевой жилы (артерии). Всякого рода аневризмы были модными болезнями того времени.
     По сути заболевание действительно серьезное. Но Пушкин жаловался на аневризм сердца (un anevrisme de c?ur - Х.142), а мать Пушкина писала, что у него «аневризм в ноге». Потом и поэт решил жаловаться на аневризм на правой голени. Врач и пушкинист В.Вересаев писал так: «По-видимому, Пушкин действительно страдал варикозным расширением вен нижних конечностей. Но, конечно, все его жалобы на эту болезнь имели одну цель, - чтобы его отпустили для лечения за границу». На самом деле от этой болезни поэт не страдал вообще. Он просил брата прислать ему «книгу об верховой езде - хочу жеребцов выезжать» (Х.109). Оригинальное занятие для человека с тяжелой формой аневризмы! Доказательством здоровья является тот простой факт, что после попыток выехать для операции из Михайловского Пушкин об аневризме просто забыл.
     Выдумка очевидна, но легенда могла показаться убедительной. Пушкин жаловался еще на юге, но всякая тяжелая болезнь прогрессирует. Лечение за границей при отсталости отечественной медицины считалось вполне нормальным явлением и даже хорошим тоном. Все состоятельные люди ездили лечиться, или принимать ванны, или просто пить целебную воду на курортах Европы. Традиция не делала исключения ни для царской фамилии, ни для чиновников, ни для военных. Ездили и целыми семьями.
     Выезд на лечение обычно не вызывал возражений «высшего начальства», как называл правительство Пушкин. И выдуманные болезни не были препятствием, так как их легко изображали больные и не могли проверить врачи. Жена Николая Огарева вспоминала аналогичную историю, произошедшую тридцать лет спустя: «Не без хлопот получили наконец паспорт на воды, по мнимой болезни Огарева, для подтверждения которой Огарев разъезжал по Петербургу, опираясь на костыль...».
     Сразу за границу - Пушкину ясно - его не выпустят. Имело смысл проситься лишь в Дерпт (Тарту) и только для операции. Дерпт был небольшим и весьма провинциальным уездным городом Лифляндской губернии, зато университет в нем считался одним из старейших в Европе и лучшим из шести российских. Либеральней других, он даже был разогнан, но в начале ХIХ века восстановлен. Профессура и язык, на котором преподавали, оставались немецкими. В Дерпте имелся «профессорский институт для природных россиян», то есть институт повышения квалификации и переподготовки кадров для других учебных заведений России. «Дерптский университет, - писал известный хирург Николай Пирогов, - тем отличался от других русских университетов, что он возобновляет свои силы, заимствуя их прямо от Запада...».
     Перед отъездом Вульф убедил Пушкина, что медицинское свидетельство о необходимости лечения за границей получить удастся. Имелись знакомые, а также знакомые знакомых, которые могли посодействовать, оказав протекцию. Остановились на докторе Мойере, фигуре, идеально подходящей.
     Иоганн Христиан Мойер (он же Иван Филиппович) был тридцатидевятилетним профессором Дерптского университета и заведовал университетской хирургической клиникой. Родился он в немецкой семье обер-пастора в Ревеле (Таллинне). Мойер получил богословское образование в Дерпте, где был единственный в России теологический факультет лютеранской ортодоксии, затем поехал учиться медицине в Геттинген, Павию и Вену. Крупная и влиятельная фигура, Мойер стал позже ректором Дерптского университета. Доктор слыл также талантливым музыкантом и поддерживал дружеские отношения с Бетховеном.
     Русское общество в Дерпте было немногочисленное. В доме Мойера собирался местный и проезжий столичный бомонд. Кого только не заносила к нему судьба из представителей европейской культуры, рекомендованных общими знакомыми да и просто едущих мимо интересных людей! Алексей Вульф водил знакомство с Мойером и бывал у него в гостях; Пушкин не раз слышал о Мойере.
     Великодушный, открытый, трудолюбивый, талантливый и щедрый человек, этот обрусевший иностранец оказывал гостеприимство многим. «Он имел влияние на самого начальника края маркиза Паулуччи, - писал Анненков. - Дело состояло в том, чтобы согласить Мойера взять на себя ходатайство перед правительством о присылке к нему Пушкина в Дерпт как интересного и опасного больного, а впоследствии, может быть, предпринять и защиту его, если Пушкину удастся пробраться из Дерпта за границу под тем же предлогом безнадежного состояния своего здоровья. Город Дерпт стоял тогда если не на единственном, то на кратчайшем тракте за границу, излюбленном всеми нашими туристами».
     Мойер, едва ему предложили, согласился немедленно ехать, чтобы спасти первого для России поэта (его собственные слова). Однако приезд хирурга вовсе не входил в план михайловского заговорщика. Мыслилось наоборот: убедить хирурга ходатайствовать о присылке Пушкина к нему, а затем ни в коем случае не лечить больного, отказаться оперировать его, а воспользоваться своим авторитетом, влиянием и связями, чтобы отправить пациента для операции и излечения дальше на Запад.
     Для того чтобы сноситься по почте о претворении плана в жизнь, Вульф и Пушкин договорились вести переписку, не вызывающую подозрений при контроле почты. Первичная перлюстрация писем от Пушкина и к Пушкину осуществлялась в Пскове, а затем уже в Петербурге и Москве. Часть писем задерживалась. «Дельвига письма до меня не доходят», - жаловался поэт брату (Х.125). Пушкин старался, если не забывал, говорить намеками, впрочем весьма прозрачными. В данном случае речь в письмах должна идти о коляске, будто бы взятой Вульфом для отъезда в Дерпт. Если доктор Мойер согласится просить Лифляндского и Курляндского генерал-губернатора маркиза Паулуччи о больном Пушкине, Вульф напишет, что он собирается немедленно отправить коляску назад владельцу. Если же Пушкин прочитает в письме, что Вульф хочет оставить коляску у себя, значит, успех под сомнением.
     Кроме того, Вульф должен в закодированном виде сообщать Пушкину вообще всякую информацию, касающуюся данной проблемы. Ехавшие из России путешественники подолгу останавливались в Дерпте, доставляя знакомым свежие столичные новости и сплетни. Вульф выяснит, что в новостях касалось Пушкина. В письмах сообщения Вульфа будут выглядеть так: тема - издание в Дерпте полного собрания сочинений Пушкина - проблема выезда. Слова главного цензора, касающиеся возможности издания, - это шансы поэта на выезд, то есть слухи о настроении «высшего начальства». Заметки первого, второго и т. д. наборщиков - мнения того или другого из представителей местных властей и проч.
     Весна идет к концу, и после длительного бездорожья близится хорошее время для давно задуманного путешествия. Но Вульф не торопится. Возможно, с Мойером он и не говорил. Пушкин строчит ему письмо и, взяв мать Вульфа Осипову себе в соавторши, просит ее позвать сына домой, дабы решить неотложные вопросы. К письму Пушкина, адресованному Вульфу в Дерпт, видимо, по просьбе поэта его соседкой сделана приписка о подготовке Вульфа к этой поездке. Осипова пишет весьма недвусмысленно о намерении сына ехать за границу летом: «Очень хорошо бы было, когда бы вы исполнили ваше предположение приехать сюда. Алексей, нам нужно бы было потолковать и о твоем путешествии». «Нам» - имеется в виду Осиповой с Пушкиным.
     Похоже, однако, что под влиянием матери, которой замысел не нравится, Вульф тоже обещает на словах помочь, но ничего не делает, тянет, чтобы побег не состоялся. Пушкин тем временем начинает действовать на другом фланге, запуская вперед уже не пешки, но фигуры. В Петербурге Лев получает распоряжение рассказать о болезни Пушкина Жуковскому.
     Во-первых, тот с Мойером родня: сводная сестра его по отцу была тещей Мойера, а сам он был женат на любимой племяннице Жуковского Марье Протасовой, которая два года назад умерла. Поэт и сам мечтал на ней жениться. Во-вторых, Жуковский хорошо знаком с губернатором Паулуччи и виделся с ним, когда тот бывал в Петербурге. В-третьих, и это очень важно, Жуковский имеет влияние на царствующую чету. Наконец, в-четвертых, он собирался в Германию через Дерпт, ему и карты в руки. Не случайно письмо Пушкина к Мойеру, посланное несколько позднее, исследователи обнаружили в бумагах Жуковского. Значит, он и Мойер вели переговоры о болезни Пушкина.
     Лев тоже не очень спешил исполнить поручение брата. Пушкин надеется, что к нему приедет Дельвиг. Собирался к нему и Кюхельбекер. А вскоре приходит письмо из Москвы: Пущин тоже подключился помогать другу. Он спрашивает, получил ли Пушкин деньги, сообщает, что из Парижа ожидается приезд их общего лицейского приятеля Сергея Ломоносова. Дипломат, уже отработавший секретарем в русском посольстве в Вашингтоне и теперь служащий в Париже, Ломоносов собирается по пути свернуть из Дерпта и навестить михайловского отшельника.
     Из этих троих приехал в апреле 1825 года Дельвиг. Валяясь на диване, он внимательно выслушивал поручения друзьям в Петербурге. Он все понял и увез с собой письма. Кстати, письма Пушкина к Дельвигу сразу после смерти Дельвига были уничтожены во избежание прочтения полицией. Прошел месяц, на дворе май, а дело ни с места. Пушкин написал брату, что ждет от Дельвига «писем из эгоизма и пр., из аневризма и проч.» (Х.112). Смысл понятен: заполучить разрешение выехать для операции аневризмы. Ну, что же они не действуют: ни Дельвиг, ни Вульф, ни Жуковский, ни Мойер? Чего тянут?
     Трудность состояла в том, что в основе замысла лежал подлог. Пушкин в операции не нуждался, а добросовестного врача и порядочного человека Мойера склоняли к лжесвидетельствованию. Возможно, цель оправдывала средства, но ни Вульф, ни Дельвиг не спешили разглашать суть дела и вводили в заблуждение других участников. Те, кто должны помочь Пушкину - Жуковский и сам Мойер, - приняли аферу за чистую монету.
     Мать и брат не пожалели красок, чтобы напугать Жуковского. Обеспокоенный страшным заболеванием друга, Жуковский пишет Пушкину, умоляя обратить на здоровье самое серьезное внимание. Он просит написать ему подробнее, чтобы начать хлопоты о лечении. С генерал-губернатором Паулуччи уже предварительно переговорено, но сути дела Жуковский никак не может уяснить. «Причины такой таинственной любви к аневризму я не понимаю и никак не могу ее разделять с тобою, - пишет он. - Теперь это уже не тайна, и ты должен позволить друзьям твоим вступиться в домашние дела твоего здоровья. Глупо и низко не уважать жизнь. Отвечай искренно и не безумно. У вас в Опочке некому хлопотать о твоем аневризме. Сюда перетащить тебя теперь невозможно. Но можно, надеюсь, сделать, чтобы ты переехал на житье и лечение в Ригу» (Б.Ак.13.164).
     Несказанно удивился Пушкин, с одной стороны, непонятливости друга, а с другой - возможности перебраться на море. Но если с маркизом Паулуччи Жуковский переговорил, а дело не решено, то какие еще хлопоты нужны? Куда обращаться? Ответ напрашивался сам собой. Маркиз Паулуччи рад пойти навстречу, но он лицо должностное. Именно Паулуччи придумал гуманную форму слежки и просил помещика Пещурова поручить отцу поэта надзор за сыном. Вряд ли можно рассчитывать, что Паулуччи отступит от установленного порядка и не испросит разрешения у тех, унижаться перед которыми Пушкин еще недавно считал глупостью. Сам маркиз Паулуччи, пробыв наместником в Прибалтике до 1829 года, отказался от царской службы и уехал в Италию.
     Если хочешь выехать, понимает Пушкин, гордость надо положить в карман и нижайше просить, обещать, что ты был, есть и будешь послушным и преданным. Что касается аневризмы, то должен же Жуковский понять подтекст. «Вот тебе человеческий ответ: мой аневризм носил я 10 лет и с Божией помощью могу проносить еще года три. Следственно, дело не к спеху, но Михайловское душно для меня. Если бы царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я бы вечно был ему и друзьям моим благодарен» (Х.111).
     Жуковский не понял сути просьбы или сделал вид, что не понял, ибо «душно» в Михайловском может означать желание вернуться в Петербург. Но и Пушкин не считался с реальными возможностями Жуковского: сочинил прошение Александру I, и Жуковский должен передать бумагу наверх, дабы решить дело в пользу Пушкина.
     «Смело полагаясь на решение твое, посылаю тебе черновое самому Белому; кажется, подлости с моей стороны ни в поступке, ни в выражении нет. Пишу по-французски, потому что язык этот деловой и мне более по перу. Впрочем, да будет воля твоя: если покажется это непристойным, то можно перевести, а брат перепишет и подпишет за меня». Игривый тон смягчал важность сопровождающего письма и вряд ли настраивал Жуковского на серьезный лад. Вслед за жизненно важной просьбой шли стишки, посвященные общему приятелю, отбывающему за границу:

     Веселого пути

     Я Блудову желаю
     Ко древнему Дунаю
     И мать его ети. (Х.111)

     В прилагаемом Пушкиным прошении на имя царя Жуковский с удивлением прочитал нечто обратное тому, что написано в письме: «Мое здоровье было сильно расстроено в ранней юности, и до сего времени я не имел возможности лечиться. Аневризм, которым я страдаю около десяти лет, также требовал бы немедленной операции. Легко убедиться в истине моих слов». Итак, в письме к Жуковскому - насчет аневризма «дело не к спеху», а в приложенном письме на имя императора - аневризм требует «немедленной операции». Сомневаемся, что Жуковский легко сообразил, где истина и где вранье. Далее Пушкин переходил к сути: «Я умоляю Ваше Величество разрешить мне поехать куда-нибудь в Европу, где я не был бы лишен всякой помощи» (Х.604-605, пер. с фр.).

     Предложение о замене письма поэта переводом за подписью брата Льва не было странным. Друзья знали, что почерки обоих Пушкиных изумительно похожи, а подписи почти идентичны. Но, разрешая перевести свое письмо, поэт не предполагал, как это будет истолковано. Жуковский отправился к Карамзину. Не исключено, что они прощупывали почву и еще с кем-то советовались. Придумали, что достичь желаемого разрешения легче, если к всемилостивейшему монарху обратится не сам больной ссыльный поэт, а его чувствительная мать, скорбящая от нависшей над ее чадом угрозы смертельной болезни.
     Текст прошения долгое время не был известен. Черновик обнаружен М.Цявловским в Румянцевском музее подшитым в книгу писем Пушкина брату, а беловик опубликован в 1977 году в деле «О всемилостивейшем позволении уволенному от службы коллежскому секретарю Александру Пушкину... приехать в г. Псков и иметь там пребывание для лечения болезни». Дело начато 11 июня 1825 года, а закончено 3 февраля 1826 года. Оно находится в архиве Генштаба, куда шла вся почта к царю, когда тот был в отъезде. До этого в Генштабе пушкинских документов не искали.
     «Ваше Величество! - обращается мать Пушкина к царю 6 мая 1825 года. - С исполненным тревогой материнским сердцем осмеливаюсь припасть к стопам Вашего Императорского Величества, умоляя о благодеянии для моего сына! Только моя материнская нежность, встревоженная его тяжелым состоянием, позволяет мне надеяться, что Ваше Величество соблаговолит простить меня за то, что я утруждаю Его мольбой о благодеянии. Ваше Величество! Речь идет о его жизни. Мой сын страдает уже около 10 лет аневризмой в ноге; болезнь эта, слишком запущенная в своей основе, стала угрозой для его жизни, особенно если учесть, что он живет в таком месте, где ему не может быть оказано никакой помощи! Ваше Величество! Не лишайте мать несчастного предмета ее любви. Соблаговолите разрешить моему сыну поехать в Ригу или какой-нибудь другой город, какой Ваше Величество соблаговолит указать, чтобы подвергнуться там операции, которая одна только дает мне еще надежду сохранить сына. Смею заверить Ваше Величество, что поведение его там будет безупречным. Милость Вашего Величества является лучшей тому гарантией. Остаюсь с глубоким уважением Вашего Императорского Величества нижайшая, преданнейшая и благодарнейшая подданная Надежда Пушкина, урожденная Ганнибал».
     Любопытно, что имя сына, которого мать просит спасти, вообще отсутствует. Начальник Генштаба генерал-фельдмаршал Иван Дибич получил письмо и велит жандармскому полковнику Бибикову выяснить, «не мать ли того Пушкина, который пишет стихи». Запрос пошел отцу, и тот 13 мая подтвердил, что это его сын, но на всякий случай прибавил, что он о письме не знал, и даже перепоручил отцовство царю: мол, письмо извинительно «для матери, умоляющей отца своих подданных за сына».
     Затем последовал запрос в канцелярию Государственной коллегии иностранных дел. Оттуда сообщили, что Пушкин уволен со службы «под надзор». В результате принимается гуманное решение. Генерал Дибич сообщил матери письмом от 26 июня о царской милости: в Ригу ехать не обязательно, разрешается лечиться в Пскове. Мать, получив депешу генерала Дибича в Ревеле, куда они приехали с дочерью на морские купания, ответила благодарственным письмом.
     Любопытно также, что цель, которой добивался Пушкин, а именно заграница, вообще в прошении матери не названа, а упомянуто то, за что предлагал хлопотать Жуковский, - Рига или любой другой город, угодный царю. Значит, прошение сочинялось по указаниям Жуковского. У многочисленного круга людей, знавших Пушкина, не возникало ни малейших сомнений, что он болен.
     Журнал «Советские архивы», публиковавший материалы из архива Генштаба, придерживался легенды, что Пушкин действительно «страдал аневризмом, варикозным расширением вен на ноге». В период массовой эмиграции «третьей волны» из СССР в семидесятые годы ХХ века сказку о болезни, сочиненную поэтом, советской пушкинистике пришлось толковать серьезно: все-таки Пушкин ехал за границу лечиться, а не изменять родине.
     Между тем он пишет письма в Москву, Одессу, Петербург. Прося одних знакомых помалкивать, другим в это время сообщает, что хочет «полечиться на свободе». О том, что происходит в Петербурге, Пушкин не знает, в состоянии сдержанного оптимизма проходит два месяца. Он бывает в Тригорском и вместе с барышнями строит планы, полные надежд, даже договаривается ехать в Дерпт и Ригу вместе с Осиповой и Вульфом. Приходит приятная новость: туда же собирается на лето Вяземский. В альбом Осиповой вписывается стихотворение, в котором поэт прощается с обитателями Тригорского.

     Быть может, уж недолго мне

     В изгнанье мирном оставаться,
     Вздыхать о милой старине
     И сельской музе в тишине
     Душой беспечной предаваться.
     Но и вдали, в краю чужом,
     Я буду мыслию всегдашней
     Бродить Тригорского кругом,
     В лугах, у речки, над холмом,
     В саду, под сенью лип домашней.
     Когда померкнет ясный день,
     Одна из глубины могильной
     Так иногда в родную сень
     Летит тоскующая тень
     На милых бросить взор умильный. (II.229)

     У него предчувствие, что скоро мечта попасть в чужие края сбудется. Он утверждает, что вернется сюда только мысленно, а реально никогда, как невозможно вернуться из глубины могильной. Предчувствие обманывает Пушкина.

     В связи с прошением матери 21 июня 1825 года поступил запрос начальнику канцелярии Главного штаба от канцелярии Коллегии иностранных дел, а 22 июня (никакой бюрократии) дан ответ. 23 июня отправлены два секретных предписания. Лифляндский гражданский губернатор Осип Дюгамель и Псковский губернатор Борис фон Адеркас извещены, что Пушкин может приехать в Псков и пребывать там до излечения от болезни, с тем, чтобы Псковский гражданский губернатор имел «наблюдение как за поведением, так и за разговорами г. Пушкина». 25 июня он записал в альбом приведенные выше стихи о скором отъезде на чужбину, а 26 июня (он еще не подозревает) получено высочайшее распоряжение: дальше Пскова его не пускать. Знай это Пушкин, стихотворение об отъезде в дальние края он наверняка бы не писал.
     Столь грандиозно задуманное мероприятие свелось к тому, что он мог давно сделать сам: просто съездить в Псков к врачу. Узнав о милости начальства, Пушкин пришел в бешенство. А в это время в Петербурге баснописец Иван Крылов, словно насмехаясь над другом Пушкиным, написал еще одну басню про соловья, вскоре опубликованную:

     А мой бедняжка Соловей,

     Чем пел приятней и нежней,
     Тем стерегли его плотней.

Глава четвертая
ЗАГОВОР С ТИРАНСТВОМ


...жду, чтоб Некто повернул сверху кран... у нас холодно и грязно - жду разрешения моей участи.
Пушкин - Вяземскому, начало июля 1825


     «Что же ты, голубчик, невесело поешь?» - спрашивает его Вяземский (Б.Ак.13.181). Не в первый раз мучительное желание Пушкина выехать встречало непонимание близких людей. В очередной неудаче, в провале плана Пушкин обвиняет родных и друзей, в руках которых была его судьба. В первую голову виноват брат. Если раньше Пушкин писал в стихотворении, что тот самоотверженно «забыл для брата о себе» (чего никогда не бывало, но хотелось, чтобы было), то теперь Лев осложняет поэту жизнь: «Он знал мои обстоятельства и самовольно затрудняет их. У меня нет ни копейки денег в минуту нужную, я не знаю, когда и как получу их» (Х.122).

     У Льва, которого друзья звали Лайеном, была отличная память, он помнил даже то, что лучше бы забыть при его невоздержанности на язык. Он выполнял второстепенные просьбы брата, а жизненно важные оттягивал. Выучив наизусть поэму «Цыганы», он читал ее в салонах, охотно отвечая на многочисленные вопросы слушателей, Лев болтал лишнее. Константин Сербинович, чиновник особых поручений при министре народного просвещения, записал в своем дневнике, что Лев давал ему читать письма брата. И не ему одному. Пушкин словно чувствовал, когда приказывал, чтобы Вяземский вторую главу «Евгения Онегина» «никому не показывал, да и сам (то есть ты, Лев. - Ю.Д.) не пакости» (Х.110).
     Получив тетрадь стихотворений для быстрейшего издания и соответственно выплаты денег, Лев за четыре месяца не удосужился переписать тексты для представления в цензуру. Он читал эти стихи в гостях, охотно записывал в альбомы приятельницам, а полученные гонорары, в том числе и для уплаты старых долгов брата, проматывал. Соболевский писал:

     Наш приятель Пушкин Лёв

     Не лишен рассудка,
     Но с шампанским жирный плов
     И с груздями утка
     Нам докажут лучше слов,
     Что он более здоров
     Силою желудка.

     Разболтал Лев приятелям и о планах брата бежать за границу, а те распространили весть среди своих знакомых. Остается удивляться, как в этой атмосфере Александр I принял болезнь Пушкина всерьез. По воспоминаниям друга Пушкина Нащокина, государь приказал сказать ему, что от этой болезни можно вылечиться и в России. Много людей узнало о тайных планах побега. «Тут об тебе, Бог весть, какие слухи...» - пишет Кондратий Рылеев Пушкину (Б.Ак.13.241). Однако в связи со слухами небезынтересно оглядеть круг людей, которым намерения поэта были известны. Разделим их, несколько, впрочем, искусственно, на две группы: соучастники и посвященные.

     К соучастникам отнесем тех лиц, коих сам Пушкин втянул в замыслы, кто так или иначе советом или делом участвовал в подготовке его выезда за границу. Некоторые из них, возможно, и не собирались на деле помогать ему. К просто посвященным отнесем тех, кто проник в тайну. Одни, узнав, молчали, другие спешили проинформировать знакомых. Не станем утомлять читателя составлением списков и просто отметим: соучастников было около двух десятков человек; посвященных - как минимум сотня. И это число продолжало увеличиваться. Пушкин прозрачно намекал в письмах как о том, что собирается бежать, так и о том, что вовсе не собирается.
     В начале лета, когда обсуждался приезд Мойера и Пушкин старался избежать операции в Пскове, среди соучастников появилась новая женщина. Да какая! «Гений чистой красоты», как назовет он ее вскоре. К сожалению, в отличие от одесской ситуации, когда женщины старались ему помочь, в этой, так сказать, деловой части романа почти ничего не ясно. То есть сама генеральша Анна Керн (а речь, разумеется, о ней) известна даже больше, чем необходимо для биографии поэта. А об участии ее в бегстве Пушкина за границу ни она сама, ни мемуаристы сведений не оставили. Можем лишь выстроить вереницу догадок.
     Хотя Пушкин встречался однажды с Керн раньше, время увлечения ею падает на середину июня - середину июля 1825 года, когда она приезжала в Тригорское к своей тетке Осиповой. Ее мужу-генералу шестьдесят, ей двадцать пять, не так уж мало по тем временам. Да и вообще, как считает Вересаев, тогда в Михайловском до интима не дошло, поскольку у Керн были в разгаре два других романа: с Алексеем Вульфом и соседом-помещиком Рокотовым. Через год после того, как они с Пушкиным расстались, Керн родила третью дочь, значит, ребенок этот был не от поэта.
     Анна Керн была внучкой губернатора Орловской губернии и дочерью предводителя дворянства Лубны в Украине, женщиной умной и приятной в общении. Что же касается ее небесной красоты, которая стала легендой и одним из связанных с Пушкиным мифов, то это несколько преувеличено. На единственном сохранившемся документированном портрете она выглядит слишком простодушно, чтобы привлечь внимание поэта - выдающегося светского волокиты, действовавшего в конкурентной борьбе со своими приятелями. Соболевский отмечал, что у нее были некрасивые ноги. Впрочем, в глуши и вне конкуренции женщина вправе рассчитывать на более высокую оценку ее достоинств.
     Но прекратим злопыхательство. Красавица эта до Пушкина выдержала не один экзамен в свете. В нее были влюблены отец Пушкина, который потом влюбился и в ее дочь, Лев Пушкин, поэт Веневитинов, критик, профессор и цензор Никитенко. Одним из ее успешных поклонников был Александр I. Дельвиг называл Анну Керн «женой ?2». После смерти генерала Керна она вышла замуж за человека на двадцать лет моложе себя - еще одно доказательство ее привлекательности.
     Роман с поэтом был, в сущности, подготовлен в письмах. Керн писала, что она «истлевала от наслаждений», однако получала наслаждения тогда от других, а не от михайловского затворника. Тут разгорелась пылкая любовь с тайными записками, интригами (большей частью выдуманными для пущего эффекта), романтическими прогулками в лесу, стремительным натиском, с ревностью к другу Вульфу, никогда не пропускавшему своего случая, и ко всем прочим ее мужчинам. Всё, по выражению поэта, было «и вдоль, и поперек, и по диагонали». Любовь эта многократно описана и обросла легендами. Для нас важнее другое.
     В записках, оставленных Керн, нет и намека на то, что она была в курсе его планов. Но дом в Тригорском жил обсуждением деталей пушкинского побега. Хозяйка Тригорского Осипова непосредственно в нем участвовала. Близкая многим друзьям поэта и обожаемая им, могла ли Анна Керн остаться в неведении относительно того, что волновало его в этот период? Мог ли Вульф не нашептать ей о планах бегства? И - была ли она лишь посвященной или же - соучастницей?
     Позже Керн писала: «...нахожу, что он был так опрометчив и самонадеян, что, несмотря на всю его гениальность - всем светом признанную и неоспоримую, - он точно не всегда был благоразумен, а иногда даже не умен...». Но - самое известное в русской лирике стихотворение «Я помню чудное мгновение» он подарил ей. Пускай слова «гений чистой красоты» придумал не он, а Жуковский в стихотворениях «Я музу юную бывало» и «Лалла рук», - остальное сочинено в Михайловском. Он дурачится, он подписывает письмо к ней «Яблочный Пирог». Он неблагоразумен, это точно, а вот насчет не умен...
     На Пушкина, обиженного на весь белый свет, давит разрешение отправляться для операции аневризмы в Псков, и он не знает, как выкрутиться. Письмо его к Жуковскому полно сарказма: «Неожиданная милость Его Величества тронула меня несказанно, тем более, что здешний губернатор предлагал уже иметь жительство во Пскове; но я строго придерживался повеления высшего начальства... Боюсь, чтоб медленность мою пользоваться Монаршею милостью не почли за небрежение или возмутительное упрямство. Но можно ли в человеческом сердце предполагать такую адскую неблагодарность? Дело в том, что 10 лет не думав о своем аневризме, не вижу причины вдруг о нем расхлопотаться» (Х.119).
     Намерение Пушкина не ехать в Псков вызвало недоумение друзей в Петербурге. Он умолял, они хлопотали, царь дал добро, и такая неблагодарность. Сам не знает, чего хочет. Петр Плетнев, который, скорей всего, от Льва слышал о замысле Пушкина бежать из России, утешает поэта, что не все потеряно. «Дело об отпуске твоем еще не совсем решилось, - объясняет Плетнев. - Очень вероятно, что при докладе (императору. - Ю.Д.) сделана ошибка. Позволено тебе не только съездить, но, если хочешь, и жить в Пскове. Из этого видно, что просьбу об отпуске для излечения болезни поняли и представили как предлог для некоторого рассеяния, в котором ты, вероятно, имеешь нужду». Плетнев тут же добавляет: «А то известно, что в Пскове операции сделать некому. Итак, на этих днях будут передокладывать, что ты не для рассеяния хочешь выехать из Михайловского, но для операции действительной» (Б.Ак.13.188). Между тем пятнадцать тысяч рублей на пути от Плетнева к поэту (деньги, столь срочно ему необходимые в дорогу) задержались у Льва.
     Сам Пушкин считал, что исход был бы положительным, пусти друзья по инстанциям наверх его собственное прошение. «Зачем было заменять мое письмо, дельное и благоразумное, письмом моей матери? - спрашивает он у Дельвига. - Не полагаясь ли на чувствительность... (Тут многоточие; очевидно, поэт не решился назвать царя. - Ю.Д.) Ошибка важная! В первом случае я бы поступил прямодушно, во втором могли только подозревать мою хитрость и неуклончивость» (Х.123). Думается, однако, что результат был предопределен, и ни автор прошения, ни его тон значения попросту не имели.
     Те, кто ему пытался помочь, все еще не понимают сути дела. В письмах все вертится вокруг да около, за несколько месяцев Пушкин не объяснил, что реальная болезнь отсутствует. Даже в письме, отправленном Жуковскому с оказией (адрес на конверте: Н.А.Ж.), продолжает недоговаривать. Возможно, он их берег: будучи обманутыми, друзья в глазах властей не становились соучастниками подготовки его побега.
     «И для нас, тебя знающих, есть какая-то таинственность, несообразимость в упорстве не ехать в Псков, - гадал Вяземский, - что же должно быть в уме тех, которые ни времени, ни охоты не имеют ломать голову себе над разгадыванием твоих своенравных и сумасбродных логогрифов. Они удовольствуются первою разгадкою, что ты - человек неугомонный, с которым ничто не берет, который из охоты идет наперекор власти, друзей, родных и которого вернее и спокойнее держать на привязи подалее» (Б.Ак.13.220).
     А Пушкин не без основания опасается, что ему предпишут жительство в Пскове под постоянным надзором платных и добровольных агентов, и бежать будет еще трудней. К тому же там обман обнаружится. Да кого! Самого Его Величества, и с преступной целью. «Друзья мои за меня хлопотали против воли моей и, кажется, только испортили мою участь» (Х.130). Но друзей ли то была вина, когда он толком не объяснил свою волю? В письме к сестре Ольге Пушкин подводит итоги своего поражения в прошедшей кампании.
     «Я очень огорчен тем, что со мной произошло, но я это предсказывал, а это весьма утешительно, сама знаешь. Я не жалуюсь на мать, напротив, я признателен ей, она думала сделать мне лучше, она горячо взялась за это, не ее вина, если она обманулась. Но вот мои друзья - те сделали именно то, что я заклинал их не делать. Что за страсть - принимать меня за дурака и повергать меня в беду, которую я предвидел, на которую я же им указывал? Раздражают Его Величество, удлиняют мою ссылку, издеваются над моим существованием, а когда дивишься всем этим нелепостям, - хвалят мои прекрасные стихи и отправляются ужинать. Естественно, я огорчен и обескуражен, - мысль переехать в Псков представляется мне до последней степени смешной; но так как кое-кому доставит большое удовольствие мой отъезд из Михайловского, я жду, что мне предпишут это. Все это отзывается легкомыслием, жестокостью невообразимой. Прибавлю еще: здоровье мое требует перемены климата, об этом не сказали ни слова Его Величеству. Его ли вина, что он ничего не знает об этом? Мне говорят, что общество возмущено; я тоже - беззаботностью и легкомыслием тех, кто вмешивается в мои дела. О Господи, освободи меня от моих друзей!» (Х.612-613, пер. с фр.)
     Получив письмо, сестра целый день проплакала. Пушкин оскорблен, с ним поступили как с непослушным ребенком, подменив его деловую просьбу «каким-то патетическим письмом к императору», по выражению Анненкова. Поэт несправедливо упрекает друзей, что не упомянули вредный для него климат, но ведь он сам об этом не просил. «Климатическую» причину он выдвинул только теперь.
     Жуковский продолжает действовать, и его настойчивая забота вызывает уважение. Он пишет Мойеру, прося его приехать в Псков прооперировать Пушкина, о чем по-деловому сообщает и в Михайловское: «Оператор готов» (Б.Ак.13.203). Надо только нанять в Пскове квартиру с горницей для доктора, где можно будет произвести операцию. Плетнев тоже сообщает в Михайловское о докторе: «Когда он услышал, что у тебя аневризм, то сказал: Я готов всем пожертвовать, чтобы спасти первого для России поэта. Это мне сказывала Воейкова, которая к нему о тебе писала...» (Б.Ак.13.202).
     Добросовестный доктор Мойер немедленно идет к попечителю Дерптского учебного округа Карлу Ливену испросить разрешения на перерыв в занятиях со студентами для отъезда с целью операции. Получив разрешение, он пакует хирургические инструменты и готовится отправиться в Псков. Это сравнительно недалеко - 179 километров, но все равно - день езды с восхода до заката, а то и полтора дня.
     Узнав об этом, Пушкин строчит Мойеру письмо, умоляя ради Бога не приезжать и не беспокоиться. «Операция, требуемая аневризмом, слишком маловажна, чтобы отвлечь человека знаменитого от его занятий и местопребывания», - объясняет поэт врачу (Х.125). Другим Пушкин будет отвечать, что у него нет денег на хирурга. Третьим - что он может прооперироваться на месте у любого врача. Четвертым - что он обойдется пока без операции вообще. Несколько лет спустя Пушкин, Жуковский и Мойер встретились и, представляется нам, наверняка затронули в разговоре это происшествие, которое в 1825 году свело их заочно. Но никаких свидетельств их разговора не осталось.
     Мысль, что Жуковский все еще совсем не понимает, куда клонит Пушкин, не соответствует истине. В начале августа Жуковский получил письмо от своей племянницы Александры Воейковой. «Милый друг! - пишет она. - Плетнев поручил мне отдать тебе это и сказать, что он думает, что Пушкин хочет иметь 15 тысяч, чтоб иметь способы бежать (выделено Воейковой. - Ю.Д.) с ними в Америку или Грецию. Следственно не надо их доставлять ему. Он просит тебя, как единственного человека, который может на него иметь влияние, написать к Пушкину и доказать ему, что не нужно терять верные 40 тысяч - с терпением».
     Как Воейкова оказалась в курсе намерений поэта? Незадолго до этого Лев собственноручно вписывал ей в альбом стихи брата и вполне мог разболтать интригующие сведения, разумеется, под клятву молчать. Слово «Америка», пожалуй, нет оснований воспринимать серьезно. Но, с другой стороны, Воейкова могла слышать это слово от Льва.
     19 июля 1825 года, как записала в календаре Осипова, она сама, ее дочери и Анна Керн отправились в Ригу. Поехали, естественно, через Дерпт, где Керн жила раньше и где ее лучшим другом был хирург Мойер. В Риге ее ждал муж - генерал и комендант города. «Достойнейший человек этот г-н Керн, почтенный, разумный и т. д.; у него только один недостаток - то, что он ваш муж» (Х.612, фр.). Не туда ли, на берег Балтики, поэт стремится, продолжая флирт в письмах? Письмо, отправленное Анне, кокетливо: «Покинуть родину? удавиться? жениться? Все это очень хлопотливо и не привлекает меня» (Х.615).
     Неправда, привлекает! И именно Рига. От Михайловского до Риги сейчас 399 километров. Тогда можно было добраться за два, максимум три дня и оттуда в Европу уплыть морем. Пушкин давно уговаривает Анну оставить мужа - всерьез ли? - и рвется к ней, объясняя, что у него «ненависть к преградам, сильно развитый орган полета...» (Х.614).
     В Риге у Осиповых-Вульфов родня. Помочь может и генерал Керн. Пушкин рассчитывает на его связи с губернатором Паулуччи. Найдут влиятельного, а главное, своего доктора, готового помочь, и удастся обойтись без чересчур честного Мойера. Такого доктора они действительно нашли, и мы о нем кое-что разузнали. Впрочем, теперь, когда потенциальный жених Пушкин предпочел замужнюю Керн потенциальным невестам - дочерям Осиповой, не говоря уж о ней самой, ненадежность хозяйки Тригорского, возможно, стала более явной.
     Иное дело жена генерала Керна. Сильная любовь в напряженный момент жизни. Влюбленность быстро улетучилась: чуть позже Пушкин напишет Вульфу с издевкой: «Что делает Вавилонская блудница Анна Петровна?» (Х.160). Вересаев доказывает, что любовь Пушкина реализовалась через три года, в Москве, о чем Пушкин, добавим мы, не замедлил похвастаться приятелю своему Соболевскому вульгарной прозой: «Ты ничего не пишешь мне о 2100 р., мною тебе должных, а пишешь мне о M-me Kern, которую с помощью Божьей я на днях выеб» (X.189). Через десять лет в письме к жене Пушкин назовет Анну Керн дурой и пошлет к черту (Х.428). Отчего же столь грубо? Вересаев пытался объяснить это так: «Был какой-нибудь один короткий миг, когда пикантная, легко доступная барынька вдруг была воспринята душою поэта как гений чистой красоты, - и поэт художественно оправдан». В советское время на могилу любовницы поэта в Путне, когда мы там побывали, приезжали после загса молодые пары клясться в нерушимости брачных уз.
     А тогда Анна Керн, по-видимому, искренне собиралась помочь поэту бежать через Ригу. Перед отъездом Вульфа из Тригорского в Дерпт в конце июля они с Пушкиным проговорили четыре часа подряд, обсуждая варианты выезда. Обида у Пушкина долго не проходит, но брезжит слабая надежда: вдруг передоложат Его Величеству и тот разрешит «рассеяться». Осиповой в Ригу Пушкин пишет: «Друзья мои так обо мне хлопочут, что в конце концов меня посадят в Шлиссельбургскую крепость...». Пушкин просит Осипову ничего не сообщать его матери, «потому что решение мое неизменно» (Х.608, фр.).
     Несообразительность друзей бесила, ибо только дружба и была его опорой в этом мире. Тогда же Пушкин сообщает Осиповой в Ригу: «Мои петербургские друзья были уверены, что я поеду вместе с вами» (Х.608). А через три дня он в отчаянии пишет брату: «...Мне деньги нужны или удавиться. Ты знал это, ты обещал мне капитал прежде году - а я на тебя полагался» (Х.125). В Ригу Пушкин отправляет письмо за письмом.
     То, что происходит с поэтом, находит отражение не только в деловой переписке, но всегда так или иначе перетекает в творчество, становится мыслями и поступками его героев. В июле 1825 года, между требованием ехать в Псков и отъездом Вульфа, Пушкин придумывает для «Бориса Годунова» сцену «Корчма на Литовской границе», чего в первоначальном замысле не было. Тут тщательно описывается эпизод, как Гришка Отрепьев бежит из России и пытается нелегально перебраться через границу. Отрепьев предполагает, что за ним идет погоня. Прочитаем знакомый текст пристрастно, увязывая его с мыслями, волновавшими Пушкина.
     «Мисаил. Что ж закручинился, товарищ? Вот и граница литовская, до которой так хотелось тебе добраться.
     Григорий. Пока не буду в Литве, до тех пор не буду спокоен.
     Варлаам. Что тебе Литва так слюбилась?.. Литва ли, Русь ли, что гудок, что гусли: все нам равно, было бы вино..."
     Поглядим, как дальше развиваются диалоги в корчме. Любопытно, что никого из биографов Пушкина, упоминавших о намерении поэта бежать из Михайловского, связь с темой этой в «Борисе Годунове» не заинтересовала.
     «Григорий (хозяйке). Куда ведет эта дорога?
     Хозяйка. В Литву, мой кормилец, к Луёвым горам.
     Григорий. А далече ли до Луёвых гор?
     Хозяйка. Недалече, к вечеру можно бы туда поспеть, кабы не заставы царские да сторожевые приставы.
     Григорий. Как, заставы! что это значит?
     Хозяйка. Кто-то бежал из Москвы, а велено всех задерживать да осматривать.
     Григорий (про себя). Вот тебе, бабушка, и Юрьев день... Да кого ж им надобно? Кто бежал из Москвы?
     Хозяйка. А Господь его ведает, вор ли разбойник - только здесь и добрым людям нынче прохода нет (sic! - Ю.Д.) - а что из того будет? ничего; ни лысого беса не поймают: будто в Литву нет и другого пути, как столбовая дорога!»
     Хозяйка корчмы успокаивает беглеца со знанием дела: «Вот хоть отсюда свороти влево да бором иди по тропинке до часовни, что на Чеканском ручью, а там прямо через болото на Хлопино, а оттуда на Захарьево, а тут уж всякий мальчишка доведет до Луёвых гор».
     Когда в корчме появляются приставы, из зачитываемого царского указа выясняется, что ловят они человека, который «впал в ересь и дерзнул, наученный диаволом, возмущать святую братию всякими соблазнами и беззакониями. А по справкам (следует понимать «по доносам». - Ю.Д.) оказалось, отбежал он, окаянный Гришка, к границе литовской... и царь повелел изловить его» (V.210-217). Между прочим, замечено, что место в сцене на границе, где беглец искажает свое описание, когда пристав заставляет его читать вслух указ, заимствовано из оперы Россини «Сорока-воровка», каковую Пушкин мог раньше видеть в Петербурге.
     Самозванец не только благополучно удирает за границу на глазах у приставов, но впоследствии возвращается. И по воле Пушкина, который озабочен проблемой побега, мы с удивлением читаем в «Борисе Годунове» подробности перехода границы, весьма интересные, но имеющие косвенное отношение к сути исторической пьесы. Поистине удивительные ассоциации рождались у поэта, который «впал в ересь».
     Пушкин любил и мог ходить пешком. С дворовыми собаками гулял из Михайловского в Тригорское и обратно. Пройтись тридцать верст от Петербурга до Царского Села ему было нипочем. Нередко и в дальних разъездах он от станции до станции проходил пешком, отправив вперед лошадей. Перейти границу лесами в том месте, где она охранялась плохо и лениво, было вполне реально, хотя и рискованно. Стерегли границу тогда в большей степени не солдаты.
     О появлении чужого человека в пограничной зоне сообщали завербованные и добровольные информаторы. Спустя полвека большевики без особого труда проносили в Россию подпольные издания, деньги, оружие, бежали за границу из сибирской ссылки. Лишь после революции система усовершенствовалась до бесчеловечности. Практически одна часть населения стала стеречь другую. Мертвые зоны, огороженные колючей проволокой, охраняемые собаками, электронной аппаратурой и автоматически стреляющим оружием, протянулись на тысячи верст вдоль границ. А лагеря были полны беглецами, которые пытались вырваться на свободу по воздуху, под водой и даже под землей, проявляя чудеса изобретательности и отваги.
     Вульф обещал действовать, и Пушкин, дождавшись его возвращения из Риги в Дерпт к началу занятий, напоминает, что ждет информации о том, удалось ли уговорить Мойера не ехать, но помочь Пушкину другим способом, выписав больного к себе. Пушкин всеми силами оттягивает свою поездку в Псков. «Я не успел благодарить Вас за дружеское старание о проклятых моих сочинениях, - пишет он Вульфу. - Черт с ними, и с Цензором, и с наборщиком, и с tutti quanti (всеми прочими. - Ю.Д.) - дело теперь не о том. Друзья и родители вечно со мной проказят. Теперь послали мою коляску к Мойеру с тем, чтоб он в ней ко мне приехал и опять уехал и опять прислал назад эту бедную коляску. Вразумите его. Дайте ему от меня честное слово, что я не хочу этой операции, хотя бы и очень рад был с ним познакомиться. А об коляске, сделайте милость, напишите мне два слова, что она? где она? etc.» (Х.139).
     Задание конкретное: не надо хирурга, а пора бежать. Но если бы Вульф, даже будь он более серьезным, и захотел ударить палец о палец, что конкретно ему делать? Можно ли раскрыть Мойеру всю подноготную? Чего просить? И Вульф поэтому не делает ничего.
     В связи с планами побега через Дерпт мы не выяснили роль еще одного приятеля Пушкина. С одесских времен он относился к Николаю Языкову, который был на четыре года моложе, с симпатией. Появившись в Михайловском и сойдясь с Вульфом, Пушкин хочет свести дружбу и с Языковым, отправляет ему в Дерпт стихотворное послание, сам и через семейство Осиповых зазывает к себе.
     Языков жил в Дерпте у профессора Борга, переводчика на немецкий русских поэтов, имевшего обширные литературные связи в Европе. Частым гостем стал Языков и в доме Мойера. Здесь он влюбился в очаровательную младшую сестру его жены Александру Воейкову, ту самую, которая сообщила Жуковскому, что Пушкин собирается бежать в Америку. Взгляды Воейковой можно, пожалуй, объяснить тем, что она была женой редактора «Русского инвалида» Александра Воейкова, человека болезненной патриотичности. Вдобавок к тому, что Воейкова была женой другого, Языков оказался до крайности стеснителен. Оба, и Вульф, и Пушкин, были в этом отношении противоположностью Языкову: шумны, активны и решительны по амурной части.
     Несмотря на приглашения, Языков долго не приезжал в Тригорское и Михайловское, не желая принимать участия в гульбищах, а возможно, и опасаясь, как бы общение с опальным поэтом не повредило его собственной репутации. Пушкин зовет Языкова приехать, а тот пишет брату: «Ведь с ними вязаться, лишь грех один, суета». Сам Языков тоже мечтает отправиться за границу, пишет о Женевском озере:

     Туда, сердечной жажды полны,

     Мои возвышенные сны;
     Туда надежд и мыслей волны,
     Игривы, чисты и звучны.

     Но понять то же стремление в Пушкине Языков не способен. «Вот тебе анекдот про Пушкина, - пишет он брату 9 августа 1825 года. - Ты, верно, слышал, что он болен аневризмом; его не пускают лечиться дальше Пскова, почему Жуковский и просил здешнего известного оператора Мойера туда к нему съездить и сделать операцию; Мойер, разумеется, согласился и собрался уже в дорогу, как вдруг получил письмо от Пушкина, в котором сей просит его не приезжать и не беспокоиться о его здоровье. Письмо написано очень учтиво и сверкает блестками самолюбия. Я не понимаю этого поступка Пушкина! Впрочем, едва ли можно объяснить его правилами здорового разума!».

     Информированность Языкова вызывает сомнения. На следующий год он все-таки появился в Тригорском, но, хотя много времени проводилось в гуляньях, пирушках и откровенных беседах, оставался чужим. Накануне отъезда Пушкина из Михайловского (по совпадению) он напишет брату: «У меня завелась переписка с Пушкиным - дело очень любопытное. Дай Бог только, чтобы земская полиция в него не вмешалась!». Пушкин считает Языкова близким по союзу поэтов, а Языков, тремя годами позже провожая одного своего приятеля в Германию, советует собрать там сокровища веков, -

     И посвятить их православно

     Богам родимых берегов!

     Он и сам решил спрятаться в имении на Волге и, как он выразился, посвятить себя патриотизму. Заболев, Языков поехал лечиться за границу, но там ему не понравилось, и он вернулся на Волгу.

     Лето подходило к концу, а с ним приближалась распутица. Ситуация продолжала оставаться неопределенной, и Пушкину надо было на что-то решаться. Тригорские друзья и друзья их друзей милы в компании, и весело с ними проводить время, но теперь они разъехались и напрочь забыли о Михайловском затворнике до следующих вакаций.
     Петербургские его люди продолжают требовать: отправляйся на операцию в Псков. Вяземский находится в Ревеле, куда выехал на летний отдых. Там же отдыхают родители Пушкина и его сестра. Вяземский, поддерживая контакт с ними, одновременно внушает ему, что поездка в Псков необходима «во-первых, для здоровья, а во-вторых, для будущего». «Для будущего» надо поступить, как разрешено, нежелание ехать сочтут за неповиновение и ошейник могут еще туже затянуть: «Право, образумься и вспомни собаку Хемницера, которую каждый раз короче привязывали, есть еще и такая привязь, что разом угомонит дыхание; у султанов она называется почетным снурком, а у нас этот пояс называется Уральским хребтом».
     Друзья уговаривают: смирись и терпи, ибо всем плохо, даже и в Европе. «Ты ли один терпишь, - взывает Вяземский, - и на тебе ли одном обрушилось бремя невзгод, сопряженных с настоящим положением не только нашим, но и вообще европейским». Вяземский удерживает Пушкина от побега. Альтернатива - все тот же Псков. «Соскучишься в городе - никто тебе не запретит возвратиться в Михайловское: все и в тюрьме лучше иметь две комнаты; а главное то, что выпуск в другую комнату есть уже некоторый задаток свободы». И дальше в том же письме: «Будем беспристрастны: не сам ли ты частью виноват в своем положении?»
     Как это знакомо! Всем плохо, почему же ты хочешь, чтобы тебе было лучше? Не дают выехать? Но ты же сам виноват в том положении, в котором оказался. Вот оно: сам виноват. А в чем виноват русский поэт? Вяземский так формулирует вину: «Ты сажал цветы, не сообразясь с климатом». И совет: «Отдохни! Попробуй плыть по воде: ты довольно боролся с течением».
     Блестящая, неустаревающая формула; лучше пока не сказал никто. Вяземский недвусмысленно объясняет другу, что инакомыслие в этой стране нецелесообразно. Положение гонимого в русских условиях не прибавляет популярности в глазах русской публики. «Хоть будь в кандалах, - пишет Вяземский, - то одни и те же друзья, которые теперь о тебе жалеют и пекутся, одна сестра, которая и теперь о тебе плачет, понесут на сердце своем твои железа, но их звук не разбудит ни одной новой мысли в толпе, в народе, который у нас мало чуток!». Вяземский несправедлив, обвиняя Пушкина в донкихотстве: «Оппозиция - у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях: она может быть домашним рукоделием про себя и в честь своих пенатов, если набожная душа отречься от нее не может, но промыслом ей быть нельзя. Она не в цене у народа...».
     Анализируя ситуацию, Вяземский называл вещи своими именами. «Пушкин как блестящий пример превратностей различных ничтожен в русском народе: за выкуп его никто не даст алтына, хотя по шести рублей и платится каждая его стихотворческая отрыжка. Мне все кажется, que vous comptez sans votre hote (что вы строите расчеты без хозяина. - Ю.Д.), и что ты служишь чему-то, чего у нас нет» (Б.Ак.13.222). Даже близкие друзья осуждали Пушкина за то, в чем он не был виноват.
     Вяземский просит сестру Пушкина Ольгу уговорить брата помириться с отцом, ведь известие о ссоре вредит поэту в глазах Александра I. Друзья не помогают не потому, что они плохие друзья; они не могут помочь, они такие же собаки Хемницера, только поводок подлинней. Вяземский из них - самый догадливый, самый терпимый, но и он призывает к смирению. Уговаривая смириться, Вяземский тем самым в письме доказывает, что в России Пушкину жизни быть не может. И Пушкин прямо пишет ему, что его болезнь - лишь предлог: «Аневризмом своим дорожил я пять лет как последним предлогом к избавлению, ultima ratio libertatis - и вдруг последняя моя надежда разрушена проклятым дозволением ехать лечиться в ссылку» (Х.140). Латинские слова переводятся в разных изданиях как «последним доводом за освобождение» (Б.Ак.13.548) или «последним доводом в пользу освобождения» (Х.616), - но там и там довод, а у Пушкина черным по белому предлог. Эту разнопонимаемость Пушкин выразил в каламбуре: «...друзья хлопочут о моей жиле, а я об жилье» (Х.141).
     Ему не удается объяснить, что происходит. «Вам легко на досуге укорять в неблагодарности, - отвечает он Вяземскому, - а были бы вы (чего Боже упаси) на моем месте, так может быть и пуще моего взбеленились... Они заботятся о жизни моей; благодарю - но черт ли в эдакой жизни?.. Нет, дружба входит в заговор с тиранством, сама берется оправдать его, отвратить негодование; выписывают мне Мойера, который, конечно, может совершить операцию и в сибирском руднике... Я знаю, что право жаловаться ничтожно, как и все прочие, но оно есть в природе вещей. Погоди. Не демонствуй, Асмодей: мысли твои об общем мнении, о суете гонения и страдальчества (положим) справедливы, - но помилуй... Это моя религия; я уже не фанатик, но все еще набожен. Не отнимай у схимника надежду рая и страх ада» (Х.140-141).
     Надежда рая... Только что в «Северных цветах» были опубликованы письма Василия Перовского с восторгами об увиденном в Италии, и Пушкин, прочитав, пишет Жуковскому: «Вижу по газетам, что Перовский у вас. Счастливец! он видел и Рим, и Везувий» (Х.135). А Жуковский советует не только прооперироваться, но и делать быстрей «Годунова». При наличии «правильной» пьесы легче-де будет помочь автору.
     Пушкин мечется. Он хочет всем доверять и не может никому. «На свете нет ничего более верного и отрадного, нежели дружба и свобода, - пишет он Осиповой. - Вы научили меня ценить всю прелесть первой» (Х.128, фр.). И в то же время:

     ;Что дружба? Легкий пыл похмелья,

     Обиды вольный разговор,
     Обмен тщеславия, безделья
     Иль покровительства позор. (II.251)

     Он за и против, он левый и правый, он конформист и диссидент, одним словом, он Пушкин, и они его не понимают. Он устал. Современник, встретивший его, отмечает: «...на нем был виден отпечаток грусти...». Поэзия ему надоела: «...На все мои стихи я гляжу довольно равнодушно, как на старые проказы». Он пишет Анне Керн в конце сентября: «Пусть сама судьба распоряжается моей жизнью; я ни во что не хочу вмешиваться» (Х.143). Понятно, что в этом есть поза, игра, кокетство. Он спешит успокоить знакомых в Петербурге: не зря они за него хлопотали, быть по сему, осенью он съездит в Псков. А созревает компромиссный вариант, следующая попытка. Но прежде чем перейти к новому замыслу Пушкина выбраться за границу, скажем еще об одной встрече со старым приятелем, которая состоялась неподалеку от Михайловского.

     Помещик Пещуров, взявший на себя негласное наблюдение за поэтом, сообщил своему племяннику в Париж, что общается с Пушкиным. Племянник собирался навестить дядю по дороге из-за границы домой. Это был лицейский товарищ и тезка поэта Александр Горчаков, дипломат, ставший впоследствии министром иностранных дел Российской империи, канцлером. Однокашников многое разделяло, но и объединяло многое. Они общались не раз в Петербурге во время наездов Горчакова из Европы, хотя особой близости и доверия у Пушкина к нему не было.
     Как Пущин и Дельвиг, Горчаков не побоялся увидеться с опальным приятелем. Например, Александр Тургенев уговаривал Пущина не ехать в Михайловское, а Вяземскому советовал прекратить переписку с Пушкиным, чтобы не повредить ему и себе. Сам Тургенев тоже осторожничал. Горчаков же, хотя и не заехал в Михайловское, сославшись на простуду, встретился с Пушкиным, несмотря на предупреждение своего дяди о том, что поэт находится под надзором.
     Встреча с Горчаковым могла бы стать переломным моментом в жизни Пушкина. Горчаков уже сделался влиятельной фигурой в Министерстве иностранных дел и вообще в русской дипломатии. Он находился в Вене, когда туда приехал царь и при нем генерал Александр Бенкендорф. Горчаков отказался выслушивать назидания Бенкендорфа, и скоро в его досье появилась запись: «Князь Горчаков не без способностей, но не любит Россию». Не опасайся его Пушкин, обсуди с ним жизненно важную проблему, - не исключено, что Горчаков бы помог. А Пушкин читал ему отрывки из «Бориса Годунова», вспоминали общих друзей.
     Видимо, сказалось и настроение поэта, который отнесся к заезжему чиновнику холодно: «Он ужасно высох - впрочем, так и должно; зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гнием; первое все-таки лучше» (Х.144). Из этого следует, что Пушкин считал: он сам здесь гниет. По настроению своему Пушкин и Горчакова сделал жертвой российского климата, хотя тот больше жил за границей. Расстались они без энтузиазма. А четыре месяца спустя, сразу после восстания декабристов, Горчаков тайно явился на квартиру Пущина и предложил тому заграничный паспорт. Бежать можно было сразу. От паспорта Пущин отказался, решил разделить участь товарищей. Стоит ли говорить, какому риску подвергал себя Горчаков?
     Пушкин об этой истории не узнал. Рассказал ее Пущин уже после смерти поэта. Итак, помочь Пушкину бежать Горчаков мог. Иван Новиков выстраивает следующий весьма откровенный диалог между Пушкиным и Горчаковым:
     «- А ты не взял бы меня за границу? Мне нужно паспорт.
     - Ежели б ты был в Петербурге, я думаю, это было б нетрудно. Но ведь не властен же я отвезти тебя в Петербург.
     - Шутки в сторону: а ежели б был в Петербурге, хотя б непрощенный, и мне надо было бы тайно покинуть Россию?
     Горчаков деловито подумал, взвешивая что-то в себе. Холодные глаза его чуть посветлели, и он негромко сказал:
     - Я это сделал бы для любого лицейского товарища».
     Как видим, этот вымышленный диалог, целиком основанный на истории с Пущиным в Петербурге, перенесен Новиковым на встречу с Пушкиным в деревне. Обратился ли поэт с такой просьбой или Горчаков с таким предложением в августе 1825 года, когда они встретились? На этот вопрос мы никогда не получим ответа. Возможно, Новиков в своем допущении ошибся. Пушкин, так доверчиво относившийся к лицейским друзьям, сделал тут тактический промах. Существует и другая версия, что Горчаков ездил в Псков просить за Пушкина, поручился за него губернатору. Версия сомнительная: кто-кто, а Горчаков не мог не понимать, что дело Пушкина решается не в Пскове.

Далее - Предыдущая - К началу

  K началу Тексты Независимые расследования Узник России Досье беглеца