Юрий Дружников: жизнь и книги  English  Français  Italiano  Polski www.druzhnikov.com

  K началу Тексты Независимые расследования Узник России Изгнанник самовольный

Глава девятая
НАДЕЖДА НА ВОЙНУ

Приближьте хоть мой гроб
к Италии прекрасной!
Пушкин, «К Овидию», 26 декабря 1821 (II.63)


     В мае 1821 года Пушкин вступил в масонскую ложу. Это было таинство, но никакой оппозиции в нем не содержалось. Повсюду в ложи вступали многие, если не все, мода считалась вполне разрешенной. Инзов, наместник края, тоже был членом ложи, как и его чиновники, и офицеры, причастные к действительно тайным обществам.

     Ритуальные атрибуты масонской ложи: треугольник, циркуль - Пушкин сохранял и позже. А тогда это была для него еще одна попытка удовлетворить природное любопытство и убить время. Никакого проникновения в философию масонства и тем более следования ей не было. Не случайно в момент, о котором идет речь, едва сделавшись масоном, Пушкин с иронией писал об идее всемирного братства народов.
     Приятели Пушкина в то время обсуждали «Проект вечного мира» французского писателя аббата Сен-Пьера. В бумагах поэта сохранились об этом заметки. Идеи справедливости Шарля Сен-Пьера были очевидны и привлекательны, но вряд ли их можно было воплотить в жизнь. Аббат считал, что власти, совершенствуясь, постепенно водворят всеобщий и вечный мир на земле. Европейские правительства относились к идее с одобрением. Строились даже прогнозы, когда это произойдет: «...возможно, - пересказывает Пушкин идеи Сен-Пьера, - что менее чем через 100 лет не будет больше постоянных армий». Сам он не скрывал сарказма, называя Руссо, в пересказе которого узнал о сочинении Сен-Пьера (самого аббата Пушкин не читал), мальчишкой, идею абсурдной, а тех, кто поверит в вечный мир, глупцами (VII.363, 532).
     20 августа 1821 года Пушкин покинул цыганский табор, а 21 августа написал письмо в Одессу Сергею Тургеневу, только что прибывшему, по ироническому замечанию поэта, из «Турции чуждой в Турцию родную» (X.27). Пушкин рвется «подышать чистым европейским воздухом», но говорит, что Инзов держит его в карантине, как зараженного «какою-то либеральною чумой». Чума была, однако, настоящая.
     Сергей Тургенев направлялся из посольства в Константинополе домой в связи с неожиданным поворотом в дипломатических отношениях России с Турцией. Реакция Пушкина была немедленной. Очутиться в Греции в связи с восстанием не удалось. На просьбы добиться разрешения заехать на несколько дней в «северный Стамбул» (то есть в Питер) ответа нет. И вот новая идея. Наверное, Тургенев, как и его братья, привыкший к постоянным просьбам Пушкина, был немало удивлен новой его причуде: «Дело шло об моем изгнании - но если есть надежда на войну, ради Христа, оставьте меня в Бессарабии» (Х.27).
     Слухи о предстоящей войне, носившиеся с весны и поутихшие, теперь вспыхнули с новой силой, и на этот раз было больше оснований. О новом походе России на Турцию заговорили все; эти вести могли дойти до Пушкина, убедив его оставить забавы в степи у костра в связи с открывающейся реальной возможностью действовать немедленно, чтобы снова не опоздать, не остаться у разбитого корыта.
     Вот как передает ощущения Пушкина И.Новиков: «Ложась спать, исполненный таких приподнятых впечатлений, Пушкин остро чувствовал близость границы, которая вот-вот могла загореться на картах Липранди изогнутой огневой линией. «Что же, война?» - спрашивал он себя, просыпаясь. И эта мысль заставляла его внимательно приглядываться к русскому воинству, которого в Кишиневе было достаточно».
     В связи с войной у Пушкина состояние эйфории. Мысли, впечатления, эмоции немедленно выливаются в рифмованные строки: наконец-свинец, чести-мести и т.д. Но попробуем обнажить мысли поэта, изложив стихотворение с немудреным названием «Война» вульгарной прозой. Наконец-то война! - заявляет поэт. - Увижу кровь и праздник мести. Сколько сильных впечатлений для меня: звук мечей, трупы солдат и командиров, песни - все это поможет разбудить мой уснувший гений. Вот бы родилась во мне жажда славы и геройства, она бы затмила все надежды юности. Вряд ли и она поможет преодолеть мою лень. Хочу скорее испытать ощущение смерти. «И все умрет со мной...». А пока героизм негде проявить, и я тут таю от скуки, потому что с войной что-то медлят.
     Читателя, которого шокирует подобная трактовка, отправляем к самому стихотворению (II.31). На наш взгляд, оно пародийное. В противном случае, если принимать эти стихи серьезно, становится не по себе. Отметим то, что почувствовал еще А.де Рибас: в стихотворении «Война» - отголоски решения Пушкина бежать. Пушкин не собирался становиться активным борцом за свободу других и использовал конфликтную ситуацию для приобретения личной свободы. В написанном тогда же стихотворении «Дельвигу» даже весьма чувствительную проблему славы он истолковывает так:

     К неверной славе я хладею...

     Одна свобода мой кумир... (II.32)

     В традиционном литературоведческом сознании над Пушкиным тяготеет образ победной русской армии, с которым он вырос, армии, которая дошла до Парижа. Война для него - это повторение похода в Европу или хотя бы в южную Европу, возможность движения туда вместе с армией, причем вполне легально и даже героически. На деле все гораздо проще. Война - неразбериха. Война - это когда не до ссыльного поэта. Война - это открытая граница. Русская армия наступает, и ты само собой оказываешься за рубежом. Остается дождаться начала военных действий, и вопрос решится сам собой. Стихотворение «Война» вполне оправдано, ибо война для Пушкина - путь к свободе.

     Вот почему поэт так ждет войны. Вот почему он просит приостановить хлопоты о его возвращении в Петербург, о чем писал Сергею Тургеневу: Пушкин не хочет, чтобы ссылка сейчас кончилась, он срочно начинает учить турецкий язык.
     Но чтобы намерениям осуществиться, они должны, как минимум, совпасть с планами правительства. Когда греки двинулись на румынскую территорию, пошли слухи, что генерал Алексей Ермолов получил приказ выступить с войском на помощь грекам. Армия двинулась, но остановилась у границы как бы для ее защиты.
     Статс-секретарь Иоанн Каподистриа от имени царя, несомненно, способствовал формированию намерений русского правительства идти на помощь Греции, что давало возможность захватить у турков новые земли на Балканах. Этерия оказалась удобной пятой колонной, и ее выгодно было поддержать. Когда греческое вооруженное вмешательство на Балканах стало реальностью, Александр I предложил европейским монархам начать коллективные переговоры с Турцией. Это была незамысловатая хитрость, которую Англия и Австрия сразу раскусили. Державы заявили, что они против умиротворения Греции. Похоже, что война отодвигалась.
     Турция, почувствовав нерешительность союзников, немедленно ввела войска в Румынию - навстречу греческим отрядам из Бессарабии. А в мае конгресс Священного союза закончился подписанием протокола о праве вооруженного вмешательства во внутренние дела других государств для подавления революционных волнений. Отдай Александр Павлович приказ о военной помощи грекам, это выглядело бы как поддержка тех революционных волнений, подавлять которые он обязался. Вот почему весной слухи о начале военных действий не подтвердились, и Пушкин об этом быстро узнал. Каподистриа, который уговаривал Александра вмешаться, был отставлен. Этот человек, делавший для Пушкина добро, еще год пробыл в России в ожидании перемен, а затем ее покинул.
     Летом, однако, слухи о предстоящей войне поползли снова. Вернувшись в Россию из Европы, царь стал смотреть на Балканскую ситуацию иначе. Внутри страны было немало сторонников легкой экспансии, для которых и праведное дело Греции было поводом урвать кусок для России. Чиновник по особым поручениям при московском генерал-губернаторе Александр Булгаков, известный впоследствии как перлюстратор пушкинской почты, писал брату 15 марта 1821 года: «Что-то выйдет из этого, но дело святое! Постыдно, чтобы в просвещенном нашем веке терпимы были варвары в Европе и угнетали наших единоверцев и друзей. Не имей я семьи и тебя, пошел бы служить и освобождать родину свою, Царьград...».
     Официозный русский патриотизм носит своеобразный характер: родиной называется все то, что нужно России. Пушкин тоже, всерьез или нет, говорил, что для России «сбудется химерический план Наполеона в рассуждении завоевания Индии» (Х.17). Захват Кавказа - лишь некий промежуточный этап, устранение преграды для будущих победных шествий. 28 июня Турции был отправлен довольно надменный ультиматум, а 8 августа русский посланник в Константинополе граф Строганов, а с ним и чиновники миссии отплыли в Одессу.
     Воинственная часть русского правительства нажимала на Александра, уговаривая его не упустить удобный момент, напасть на Турцию, и Александр вначале согласился. Вот почему дошел до Пушкина слух о войне. Франции, у которой были свои интересы на Балканах, пообещали отдать часть захваченных территорий. Но Англия и Австрия оказались тверды и заявили, что конфликта такого не допустят. Александр попросту струсил и тем проявил государственную мудрость.
     Итак, наверху уже стало известно, что война не состоится, а Пушкин по недостатку информации еще ждал ее начала и надеялся на свободу, которую при дележе юга Европы он сможет приобрести. Другими словами, интересы Пушкина и империи в данном случае совпадали, и это частично объясняет мотивы стихотворения «Война».
     Пушкин был одним из чиновников бюрократического аппарата, укомплектованного гражданскими и военными служащими. Аппарат, возглавляемый генералом Инзовым, разместился на недавно оккупированных территориях и выполнял несколько задач, среди которых на первом месте стояли две. Основная - русификация захваченных территорий (насаждение русского языка, православия, установление русских порядков, правил и законов, ликвидация недовольных и т.д.). Переводя (хотя и с ленью) местные законы на русский язык, Пушкин как представитель оккупационных властей занимался именно русификацией.
     Другой важнейшей задачей местного аппарата была тайная подготовка к дальнейшей экспансии в регионе. Для выполнения разного рода особых миссий в Бессарабию присылались уполномоченные представители из Петербурга, о деятельности которых даже Инзов многого не знал. Иногда это были обычные шпионы, иногда незаурядные личности. Пушкин, открытый для общения, жадный к свежим и умным людям, сближался с ними и, ничего не подозревая, становился пособником в их делах.
     Двойные роли приходилось играть многим, находившимся на службе. Полковник Павел Пестель, Глава Южного общества декабристов, впоследствии казненный, прибыл в Кишинев с секретной задачей: собирать сведения об организации, участниках и планах проведения греческого восстания, о чем он подробно доносил правительству. Сначала Пушкин напишет в дневнике о Пестеле: «Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю». А спустя двенадцать лет скажет: «Пестель обманул... и предал этерию, представя ее Александру отраслию карбонаризма» (VIII.16 и 23).
     Еще более загадочную миссию выполнял другой кишиневский знакомый Пушкина Иван Липранди. «Он мне добрый приятель, - писал Пушкин Вяземскому, - и (верная порука за честь и ум) не любим нашим правительством и, в свою очередь, не любит его». Пушкин отметил другое достоинство Липранди, добавив, что он соединяет «ученость личную с отличными достоинствами военного человека» (VII.16). Немного таких оценок друзьям можно найти в бумагах поэта. Опальность («не любим нашим правительством») являлась для него едва ли не высшим показателем значительности личности.
     Липранди родился в России: его отец, уроженец Пьемонта, здесь ассимилировался. Подполковник Липранди старше Пушкина на девять лет, бывал в Париже, блестяще знал европейские языки, историю и культуру. Человек либерально мыслящий, смелый и трезвый в суждениях, он был одним из первых принят в тайное общество. Пушкин близко сошелся с этим штабным офицером, делился творческими замыслами, пользовался его библиотекой. В течение четырех лет они встречались едва ли не ежедневно, и, несомненно, Пушкин откровенничал, как всегда это делал с близкими по духу людьми. Пушкин не догадывался, а когда узнал, не хотел поверить, что Липранди был секретным сотрудником тайной полиции.
     Впрочем, странности этого человека отмечал еще в Кишиневе другой приятель Пушкина, Алексеев, считая Липранди загадочным, «дьявольским», не понимая, откуда тот достает огромные деньги. До Кишинева, будучи в Париже, он выполнял сыскные дела по русской армии за границей, неожиданно выехал из Кишинева в Петербург, а через четыре дня был арестован первый член тайного общества Владимир Раевский.
     Липранди вышел в отставку, а после декабрьского восстания тоже был арестован, но ненадолго. Он был уверен: его скоро освободят, что и произошло. Еще через два года царь назначает его начальником только что учрежденной высшей тайной заграничной полиции. Известно, что именно Липранди подослал провокатора к петрашевцам.
     Свою дружбу с Бенкендорфом, Дубельтом и Видоком Липранди не скрывал. В преклонном возрасте этот великий практик доносительства стал теоретиком новой области педагогики, издав проект об учреждении при университетах особых факультетов, «чтобы употреблять их (студентов. - Ю.Д.) для наблюдения за товарищами, чтобы потом давать им по службе ход и пользоваться их услугами для ознакомления с настроениями общества».
     Этот необыкновенный человек жил подолгу за границей и умер в довольстве, не дотянув двух месяцев до девяноста лет. О своей деятельности в области военно-политического сыска Липранди впоследствии выборочно рассказывал сам, но большую часть сведений о заслугах перед отечеством унес с собой в могилу. «Гениальным сыщиком» назвал его Анненков. Обширная переписка между ним и Пушкиным, продолжавшаяся несколько лет, таинственно исчезла.
     В декабре 1821 года, когда слухи о предстоящей войне еще имели место, взяв с собой поэта, Липранди отправляется в длительную командировку по южным колониям, где ему поручено расследовать солдатские волнения в 32-м егерском полку в Аккермане (теперь Белгород-Днестровский) и 31-м егерском полку в Измаиле. Оба полка расквартированы совсем недалеко от границы. В Петербурге могут предполагать, что волнения связаны с тайной деятельностью офицеров и представляют политическую опасность, так что ничего странного в самом расследовании нет. Чиновник канцелярии Пушкин едет, чтобы, по мнению Инзова, быть при деле.
     Липранди представлялся еще и как военный историк. Он действительно блестяще разбирался в военно-политических проблемах, в частности, на Балканах, и собирал информацию о Европейской Турции, которую уже планировали присоединить к южным колониям России. Липранди знал, а Пушкин мог сообразить, что колонизация и русификация захваченных земель, их изучение, освоение, охрана границ, строительство укреплений и военных поселений, развитие промышленности, связи и торговли были этапами, обеспечивающими завоевание следующих территорий. Липранди тратил большие суммы, вербуя осведомителей на уже захваченных и пока еще турецких территориях, куда он тайно переправлялся и возвращался снова, а также направлял личных агентов.
     Объезжая край, этот чиновник делал больше, чем было известно Пушкину. Последний со своей общительностью, знаниями и способностями к сближению с незнакомыми людьми не мог не помогать Липранди. Видимо, и Пушкину перепадала лишняя информация сверху.
     Обнаружатся ли когда-нибудь секретные материалы о том, как Липранди использовал Пушкина для своих целей? Доносил ли о поэте наверх и, если да, что именно? Возможно, что и не доносил - у него были другие, более важные функции. Ясно и то, что стоило Липранди захотеть, он мог бы отправить или вывезти Пушкина за границу без особых хлопот. Мог, но не сделал. Вместе с тем, нет никаких оснований лишать Липранди человеческих симпатий и привязанностей, в которых он был вполне порядочен. Кроме того, поэт скрашивал быт и делал более респектабельным существование этого человека.
     Пушкин взял у Липранди французский перевод римского поэта Овидия Назона, судьба которого показалась ему сходной с его собственной. Овидий был сослан императором Октавием Августом в Римские колонии на берег Черного моря, и Пушкин даже думал, что Овидий сослан был именно в места, которые они с Липранди посетили.

     Как ты, враждующей покорствуя судьбе,

     Не славой - участью я равен был тебе. ( II.64)

     Грустно думать, что правовой уровень России ХIХ века был таким же, а возможно, и ниже, чем в Риме I века нашей эры.

     Любимой темой отечественного литературоведения всегда было соотношение биографического и литературного в творчестве Пушкина. При этом, когда было политически выгодно, говорили, что Пушкин отражает собственные мысли и взгляды (например, в экстремистских стихах), а когда мешало (скажем, политическая индифферентность Онегина, который ни в какую не хотел стать декабристом), то объясняли, что это лишь взгляды пушкинского героя. Не вступая в длинную полемику, отметим, что мало у кого из писателей была такая близость между литературной фантазией и исповедью, как у Пушкина. Мало у кого литературные ассоциации столь прозрачны.

     О, други, Августу мольбы мои несите!

     Карающую длань слезами отклоните,

     - умоляет Овидий, прося, в случае его смерти, хоть гроб с ним отправить в Италию (II.63). Это, пожалуй, и ассоциациями не назовешь, настолько прямо написано: Овидий - Пушкин, Август - без сомнения, Александр I. И рядом находится элегия «Умолкну скоро я», где высказаны мысли о смерти, о том, что веселье улетучилось из души поэта. И к стихотворению «Наполеон» он приписывает эпиграф по-латыни: «Неблагодарное отечество...», сравнивая себя на этот раз с Наполеоном.

     Пушкин страдает и мечется, а тем временем в Петербурге Александр I в разговоре с великим князем Николаем Павловичем назвал нашего Овидия «повесой с большим талантом», что можно принять за похвалу. Но сыск идет своим чередом. Доносчик сообщает из Кишинева с полугодовым опозданием, что Пушкин вступил в масонскую ложу. Ответная депеша поставит Инзову в упрек, что не обратил внимания на таковые занятия Пушкина. «Предлагается вновь Вашему Превосходительству, - требует начальник Главного штаба князь Петр Волконский, - иметь за поведением и деяниями его самый ближайший и строгий надзор».
     Власти прекрасно знали, что масонские ложи не представляли никакой опасности. Наблюдали за ними для порядка, как за всем остальным. Руководители лож и сами охотно сообщали полиции о своих членах и их занятиях. От европейского масонства русское было практически отрезано и сходило на нет. Пушкин терял к нему интерес.
     Единственное, что скрашивало его существование в кишиневской пустыне, были гости из-за границы. Он с радостью мчится к каждому, надеясь «подышать чистым европейским воздухом» (Х.27). Пока Липранди в командировке занимается своими делами, Пушкин знакомится с Тарданом, основателем швейцарской колонии Шабо возле Аккермана.
     По-видимому, Пушкину было интересно понять, почему человек удрал оттуда, куда он сам мечтал отправиться. Тардан ссылался на опасность революции, но ведь она Швейцарию не задела. Поговорили они два часа и общего языка не нашли. Оказалось, что Инзов для развития виноградной отрасли в колонии уговорил Тардана поселиться здесь, обещая содействие в развитии дела.
     Теперь Луи Венсен Тардан уже называл себя Иваном Карловичем и писал соотечественникам в Швейцарию, советуя им «не искать счастья в пустынях и лесах Северной Америки, а спешить на плодоносные земли Новой России, где виноградные лозы, персики и шелковица поспевают и рано, и с большим успехом».
     И правда, два года спустя в Бессарабию приехали еще несколько семей из Швейцарии. Инзов принял их тепло. «Тардан» стало после маркой бессарабского вина, которое Пушкин продегустировал одним из первых, но не обнаружил в нем никаких свойств, чтобы предпочесть его французскому.
     Война не состоялась. Версия советских историков о том, почему Александр I не помог грекам, звучит примечательно: «...оказалось невозможным совместить традиционное покровительство России угнетенным народам с верностью принципам Священного союза». Вместо войны Пушкин пережил землетрясение. Дом Инзова, в котором поэт занимал комнаты внизу, пострадал, сохранилась лишь часть, где жил Пушкин, да и то по стенам пошли трещины. Инзов выехал, а Пушкин продолжал там жить некоторое время. Потом перебрался к своему приятелю Николаю Алексееву. Тот стал собирать все сочинения Пушкина, которые нельзя было печатать и даже опасно было держать, - первый сборник поэта в самиздате.

Глава десятая
ХЛОПОТЫ И ОТКАЗЫ

Говорят, что Чаадаев едет за границу - давно бы так; но мне его жаль из эгоизма - любимая моя надежда была с ним путешествовать - теперь Бог знает, когда свидимся.
Пушкин - Вяземскому, 5 апреля 1823 (Х.49)


     С сентября 1821 по апрель 1822 года в переписке Пушкина, если не считать двух писем в январе, имеется провал, да и вообще об этих двух годах его кишиневской жизни мы знаем мало. «Денег у него ни гроша, - пишет о нем Александр Тургенев Вяземскому 30 мая 1822 года. - Он, сказывают, пропадает от тоски, скуки и нищеты».

     В одном из двух писем, которые Пушкин написал в январе, он сообщает Вяземскому, что у него «лени много, а денег мало» (Х.29), а в другом, брату Льву, вдруг вспыхивает надежда на возможность явиться в Петербург: «...я давал тебе несколько поручений самых важных в отношении ко мне - черт с ними; постараюсь сам быть у вас на несколько дней - тогда дела пойдут иначе» (Х.30).
     Речь идет, видимо, о просьбе к Жуковскому похлопотать о разрешении Пушкину приехать или о рискованном замысле нарушить ссылку самовольно. Ответа на просьбу не пришло. Самовольно нарушить ссылку - значило рассердить царя и подвергнуться более серьезному наказанию. И вот уже снова уныние: «Пожалейте обо мне: живу меж гетов и сарматов; никто не понимает меня... не предвижу конца нашей разлуки. Здесь у нас молдованно и тошно...» (Х.33). Он устал жить на биваке. Состояние неопределенности с постоянными переходами от надежды к отчаянию удручает его. Он все чаще подвержен хандре. «В эти минуты, - признается он Плетневу, - я зол на целый свет» (Х.43).
     Кончается второй, начинается третий год его ссылки, бессудной и бессрочной. Право, закон в стране заменены движением указательного пальца Александра Павловича: куда направит он свой перст, туда и двигаться коллежскому секретарю Пушкину, а не пошевелит пальцем - оставаться на месте. На переживания, связанные с бесправием, а не на творческие дела, уходят силы, нервы, молодость, ум.
     О Пушкине уже много пишут журналы в обеих столицах. Критика расточает похвалы, издатели просят новых стихов. Ссыльного выбирают в члены Общества любителей российской словесности, напечатан портрет поэта с гравюры Егора Гейтмана в виде приложения к отдельному изданию поэмы «Кавказский пленник». Имя Пушкина начинает появляться и в западной прессе.
     Первым Европу познакомил с новым именем Сергей Полторацкий, написав о нем в октябрьском номере французского журнала «Энциклопедическое обозрение» за 1821 год. Тридцать лет спустя Полторацкий признался в письме французскому писателю Ксавье Мармье, что те несколько строк «причинили много неприятностей и огорчений тому, кем они были написаны». Полторацкого уволили со службы и выслали в деревню под надзор полиции за то, что он упомянул в журнале оду «Вольность» и стихотворение «Деревня», в которых, как он выразился, «поэт скорбит о печальных последствиях рабства и варварства».
     В Англии и Франции напечатаны переводы стихотворений Пушкина, затем на немецком появился «Кавказский пленник». Рецензенты подчеркивали оппозиционность мышления Пушкина. Не остановился и Полторацкий: он продолжал нелегально пересылать на Запад свои материалы и печататься под псевдонимом R.E. Полторацкий сделался страстным собирателем рукописей, изданий и материалов о Пушкине, которые он впоследствии переправлял Герцену и Огареву для публикации того, что здесь запрещено.
     Пушкин аккуратно выписывает, что о нем пишут за границей (точнее, что удается узнать), и не без оснований опасается: публикации на Западе отрицательно скажутся на всемилостивейшем разрешении побывать в столице. «Князь Александр Лобанов предлагает мне напечатать мои мелочи в Париже. Спасите ради Христа; удержите его по крайней мере до моего приезда - а я вынырну и явлюсь к вам... Как ваш Петербург поглупел! а побывать там бы нужно» (Х.39).
     Когда Пушкин отправлял приведенные только что строки, он уже написал ходатайство графу Нессельроде, своему высокому петербургскому шефу, с просьбой отпустить его. Мы не знаем, куда он просился - за границу или в Петербург. Думается, в данном случае, в Петербург. Все же больше шансов. Ни заявления, ни ответа не сохранилось. Есть только письмо, написанное еще через несколько дней, в котором не все ясно. «Я карабкаюсь, - пишет Пушкин брату в Петербург, - и, может быть, явлюсь у вас. Но не прежде будущего года. (Далее часть текста в рукописи тщательно зачеркнута писавшим; видимо, он решил, что следует быть осторожней и не дать этой информации утечь к промежуточному читателю. - Ю.Д.) Жуковскому я писал, он мне не отвечает; министру я писал - он и в ус не дует - о други, Августу мольбы мои несите! но Август смотрит сентябрем...» (Х.41).
     «Карабкаюсь» в этом письме можно понимать как «пытаюсь выбраться» или «предпринимаю попытки». Ходатайство подано («министру я писал»), а ответа нет («он и в ус не дует»). Впрочем, отсутствие ответа можно рассматривать как отказ.
     Откуда Пушкин знает, что в этом году не получится («не прежде будущего года")? Не объяснение ли вычеркнуто в письме? До конца года остается два с небольшим месяца. Есть ли у него основания полагать, что ссылка окончится в следующем году? Он повторяет строки из стихотворения об Овидии: молите императора, чтобы простил, но надежды мало, ибо «Август смотрит сентябрем». Пушкин заимствует строку из стихотворения Языкова.
     В это время на Веронском конгрессе русское правительство находит общий язык с Францией, Пруссией и Австрией, договорившись о подавлении революции в Испании. В январе, после ультиматумов этих стран, Франция вводит в Испанию войска. Международная ситуация напряженная, и, как всегда в таких случаях, русские власти первым делом обеспечивают порядок и полное молчание внутри собственной страны.
     Пушкин снова сочиняет послание министру иностранных дел: «Осмеливаюсь обратиться к Вашему превосходительству с ходатайством о предоставлении мне отпуска на два или три месяца» (подлинник по-фр. Х.44). Мотив сугубо личный: увидеться с семьей, с которой расстался три года назад. Отправив прошение, он осторожно спрашивает в письме, на месте ли царь, и просит напомнить о себе друзьям и родне, которые мало заботятся о судьбе его, а могли бы замолвить о нем словцо у Августа.
     Проходит месяц. Нессельроде исправно докладывает государю, последний опять отказывает. Нехитрый круг замыкается в очередной раз. «Мои надежды не сбылись, - пишет Пушкин Вяземскому, - мне нынешний год нельзя будет приехать ни в Москву, ни Петербург» (Х.49). Унылые отчеты о своих мытарствах Пушкин то и дело доводит до сведения брата и друзей в письмах. Отказы ясно показывали, что легальным путем ему ничего не добиться. Его словно подталкивали к самостоятельным отчаянным решениям, направляя мысли и энергию его на то, чтобы возненавидеть отечество.
     Что ни мысль у него, то афоризм. Как трудно выбрать что-нибудь другое из его писем: не о хандре, не брань по поводу собственной страны, не о надежде выехать, не о желании бежать. Он начинает называть Кишинев тюрьмой, а свое пребывание в нем передает в известном двенадцатистишии «Узник»: «Сижу за решеткой в темнице сырой». Поэт мечтает вместе с орлом улететь туда, где за тучей белеет гора и где синеют морские края. Это, между прочим, написано дома, скорей всего, в постели, когда Пушкин сидел, наказанный Инзовым за хулиганство. Но он мог гулять в большом инзовском саду и принимать гостей.
     Все, что он задумывает, полно романтики. Романтизм - непременное направление во всем написанном, своего рода литературный лабиринт, из которого предстоит найти выход. Поэт живет и творит в неких условных рамках, согласно определенной ролевой игре, как теперь говорят психологи. Он принял эту роль сам, и она отобрала для себя подходящие черты его темперамента, мышления, образа жизни.
     Далекий от поэзии человек, Инзов считал странности Пушкина «маской байронизма». А поэт Павел Катенин называл его сочинения «Бейронским пением». Романтизм на Западе был связан с проявлением роли личности, ее прав, интереса к политической жизни, расширения социальных связей, а значит, свободы передвижения, сочувствия людям, лишенным прав. Гуманизм на Западе стал в ХIX веке реальностью, а романтизм - воспоминанием, иногда сентиментальным, о прошлом. Для России заимствованное это течение было открытием важным, но умозрительным, неадекватным реальности, которая не совмещалась с чужим романтизмом.
     Пушкин находился под влиянием Шатобриана, и исследователи уже отмечали немалое сходство «Ренэ» и «Цыган». Затем кумиром его стал Андре Шенье, а в описываемые годы, как отмечали не раз современники, поэту хотелось играть роль Байрона, драматическая биография которого стала предметом обсуждения в гостиных всей Европы. Молодые люди от Лиссабона до Москвы имитировали его во всем; это касалось и конфликта со своей родиной. И Пушкин, и Кюхельбекер, и Грибоедов подражали Байрону.
     Когда русский поэт отправился в ссылку, Байрон уже четыре года жил и действовал за границей. Близко познакомившись в Крыму с английским языком и творчеством Байрона, Пушкин обрел эталон для подражания. В Кишинев он явился байроновским двойником (что заметил даже Инзов). Здесь в результате чтения и краеведческих экскурсий дорогу Байрону перебежал Овидий.
     Два символа, два кумира подталкивали Пушкина сразу к двум образцам поведения, то есть к существованию в двух противоположных образах. Байрон звал поэта на борьбу, Овидий - к любимым наслаждениям. Байрон советовал эмигрировать, Овидий - возвращаться в столицу к друзьям. Байрон враждовал со всей Англией, Овидий - только с императором. Овидий казался старомодным, и его привлекательность слабела. Байрон же подталкивал Пушкина к решительности в поступках.
     Но был еще и третий вариант поведения, черты характера которого заложила в Пушкина Россия. Пушкин был русским Байроном, или, точнее, Байроном на российский манер, Бейроном Сергеевичем, как нежно назвал его Жуковский. А это означало физиологическую неспособность к поступкам, то, что академик Иван Павлов назвал основной чертой русского мужика: угасший рефлекс цели. Поэт загорался, но остывал перед тем, как что-либо совершить.
     Тем не менее, Пушкин подражал все больше именно Байрону, хотя разница между ними возрастала по мере того, как замыслам кишиневца предстояло преобразоваться в поступки. Байрон после конфликта с обществом спокойно сел на пароход и уехал из Англии, считая себя изгнанником отечества. Он мог сравнивать себя с древними римлянами, которых в наказание изгоняли к варварам. Пушкин, хотя и вел себя с вызовом, тотчас умолк, когда возник скандал, но был выгнан из провинциальной европейской столицы в еще более глухое место, хотя мечтал попасть из варварского Петербурга хоть в какую-нибудь точку Европы.
     Байрон участвовал в революции в Италии, затем в Греции, отдав на это все свое состояние, а Пушкин (при всех его благих намерениях) продувал свое состояние в карты. Не столько поступки, сколько дух Байрона, его литературное мастерство увлекало Пушкина. Он стремился сорвать плоды с веток, до которых он, будучи на цепи, дотянуться не мог.
     После смерти Байрона Александр Тургенев писал князю Вяземскому: «Смерть его в виду всей возрождающейся Греции, конечно, завидная и поэтическая. Пушкин, верно, схватит момент и воспользуется случаем». Вопросы байронизма Пушкина в те времена обсуждались более подробно и открыто, чем после канонизации поэта в советское время. Но оказалось, что собственные переживания были для Пушкина важнее беды мировой литературы, и русский поэт пишет нечто чудовищное: «Тебе грустно по Байроне, - отвечает он Вяземскому, - а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии» (Х.74). Не хочется думать, что здесь примешивалась еще и сальериевская зависть.
     В жизненных поступках Пушкин просто не дозрел до самоотречения Байрона. На практике у него ничего не выходило, и, может, это унижало его? Что же касается влияния, то немало страниц написано о байронизме Пушкина, большей частью одно и то же: «подпал» - «освободился». Одна часть пушкинистов утверждает, что лишь «южный» период был у Пушкина «байроническим». Другие - что освобождение из-под влияния Байрона было результатом увлечения Гете, когда Пушкин, читая «Фауста», из мятежника превращался в философа, из романтика в реалиста.
     На самом деле, нам кажется, влияние это осталось в произведениях навсегда. Байронизм Пушкина проявился не в том, что «Братья-разбойники» навеяны «Шильонским узником», а «Евгений Онегин», начатый тут, в Кишиневе, 9 мая 1823 года, - подражание шутливой повести Байрона «Беппо» и затем «Паломничеству Чайльд-Гарольда». Думается, Пушкин сперва был байронистом-романтиком, а потом стал байронистом-скептиком, так и не выйдя из-под тени великого европейца. Пушкин призывал и других поэтов писать байроническую поэзию, ибо она «мрачная, богатырская, сильная» (Х.23).
     Байронизм - не этап, но вся жизнь Пушкина. Когда писатель из отсталой страны приобщает своего читателя к достижениям более высоких цивилизаций, задача это трудная и вполне благородная. В заимствованиях такого рода нет ничего унижающего ни его как поэта, ни зеленую тогда русскую литературу.
     Хотя Пушкин и создал для себя условный мир, который позволял ему выжить в условиях ссылки, жизненные обстоятельства то и дело напоминали ему о себе. Теперь его судьбу разделил еще один поэт - Павел Катенин. Катенин писал лояльные вещи, стало быть, сослан был не за стихи. А за что же? За фрондерство? Знали ли власти, что Катенин принадлежит к тайному Союзу Спасения, одной из ветвей организации Военного общества декабристов, готовившихся к перевороту? Похоже, что нет, ибо вызван он был к тому же генерал-губернатору Милорадовичу и выслан на десять лет «за шиканье артистке Семеновой».
     Ни возвратиться из ссылки, ни выехать за границу Катенин не рвался. Он вскоре был прощен, но из собственного имения уезжать в столицы не захотел и Пушкина уговаривал не нервничать. Впрочем, Катенин был, кажется, единственным исключением.
     До Пушкина то и дело доходят сведения об отъездах. Уехал историк, библиофил и писатель Александр Чертков; пробыв два года в Австрии, Швейцарии и Италии, он собрал обширную библиотеку книг о России на многих языках. В Кишиневе подал в отставку бригадный командир Павел Пущин. Сбросив мундир с генеральскими эполетами, он собрался в Париж. Пушкин спрашивает друзей о Кюхельбекере и радуется за приятеля, который набирается впечатлений, гуляя по Европе. Беспокоится Пушкин за Батюшкова, психически заболевшего в Италии. И наконец, слухи о путешествии Чаадаева. Три года спустя, вспоминая начало их дружбы, Пушкин отметит:

     На сих развалинах свершилось

     Святое дружбы торжество. (II.195)

     И тут же добавит:

     Давно ль с восторгом молодым

     Я мыслил имя роковое
     Предать развалинам иным.

     Стихотворение написано в 1824 году, скорей всего, уже в Михайловском. Как видим, началась дружба «на сих развалинах», а продолжение ее мыслилось посвятить «развалинам иным». Потом Чаадаев скажет: «Пушкин гордился моею дружбой; он говорил, что я спас от погибели его и его чувства, что я воспламенял в нем любовь к высокому...». Пушкин же в кишиневском дневнике года исповедовался перед Чаадаевым: «Твоя дружба мне заменила счастье, одного тебя может любить холодная душа моя» (VIII.16). То было редкое сродство душ.

     До знакомства с Пушкиным Чаадаев прошел с русскими войсками по Европе до Парижа. А в 1820 году, посланный с расследованием в Семеновский полк, где он служил раньше, Чаадаев сообщил в докладе царю о своих виноватых товарищах. За преданность ему предложили пост флигель-адъютанта императора, он, однако, отказался и вышел в отставку. Власти перехватили его письмо, в котором он писал, что в России жить невозможно. Чаадаев начинает распродавать свою огромную библиотеку и решает уехать из России навсегда. Можно понять пушкинскую «жалость из эгоизма»: друзья давно строили планы, но поехать удалось Чаадаеву одному; Пушкин остается на привязи.
     Чаадаев писал: «И сколько различных сторон, сколько ужасов заключает в себе одно слово: раб! Вот заколдованный круг, в нем все мы гибнем, бессильные выйти из него. Вот проклятая действительность, о нее мы все разбиваемся. Вот что превращает у нас в ничто самые благородные усилия, самые великодушные порывы. Вот что парализует волю всех нас, вот что пятнает все наши добродетели...».
     Как всегда у Пушкина, обида, унизительность положения сперва проявляются внешне: в раздражительности, злобе, то и дело возникающей ярости, для большинства его знакомых немотивированной. Он и сам писал о себе, что он бессарабский и бес арабский. Традиционно пушкинская ярость и негативизм объяснялись социальными причинами. Непрерывно возникающие конфликты, в которых поэт защищает свое достоинство, были якобы в том, что Пушкин беден, не служил офицером, а имел маленькую должность коллежского секретаря; он не мог сносно существовать, самолюбие великого поэта страдало.
     К сожалению, конфликты подчас провоцировал он сам. Из-за спора, какой танец исполнять, Пушкин вызывает на дуэль командира егерского полка и тут же, после примирения в ресторане, грозится вызвать на дуэль каждого, кто плохо отзовется об этом командире. В дневнике кишиневского чиновника князя Павла Долгорукова читаем: Пушкин «всегда готов у наместника, на улице, на площади, всякому на свете доказать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России. Любимый разговор его основан на ругательствах и насмешках, и самая даже любезность стягивается в ироническую улыбку».
     За обедом у Инзова кто-то называет Пушкина молокососом, а Пушкин того винососом - и снова вызов на дуэль. Инзов то и дело вынужден запирать поэта дома. Пушкин ходит с тяжелой железной палкой, всегда готовый к драке. И если что-то не по нему, начинает драться не медля. Он спорит со всеми и готов, едва аргументы иссякнут, влепить пощечину. В письмах его друзей то и дело мелькают сообщения о том, что Пушкин ударил в рожу одного боярина или дрался на пистолетах, рапирах, а если избить или ранить не удается, драка или дуэль возобновляются в последующие дни.
     Но обида и унижение остаются и после дуэлей, в которых он рискует жизнью. Оскорбленный ум воспринимает все более остро. Он всегда один против всех. Вяземский предлагал подать коллективную жалобу на цензуру, и Пушкин его отговаривает, что это почтут за бунт. Даже в общественных делах - поучает он Вяземского - лучше действовать в одиночку. Нет, сражаться с правительством он не хочет.
     Может быть, главный итог кишиневской жизни - приход Пушкина (вслед за Чаадаевым) к осознанию порочности не отдельных проявлений власти или жизни в этой стране, но страны в целом. Как всегда, это тоже происходит в крайних выражениях, с обобщениями, далеко перекрывающими непосредственный повод. В Европе горит политический костер, а здесь вялое тление жизни, и это удручает поэта. Павел Долгоруков вспоминает, что он заходил к Пушкину и тот «жалуется на болезнь, а я думаю, что его мучает одна скука. На столе много книг, но все это не заменит милую - неоцененную свободу». Отметим про себя это «жалуется на болезнь», хотя он вполне здоров, и приглядимся к его настроениям.
     В письмах он старается быть сдержанным: «здесь не слышу живого слова европейского» (Х.35). В разговоре срывается на крайности. За столом у Инзова говорит, что всех дворян в России надо повесить, и он сам «с удовольствием затягивал бы петли». В стихах также нет особого оптимизма:

     Везде ярем, секира иль венец,

     Везде злодей иль малодушный,
     А человек везде тиран иль льстец,
     Иль предрассудков раб послушный. (II.110)

     И уже прозой дописывает: «Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою». Но и в стихах Пушкин то и дело теперь переходит на крик. Ничего он не ждет от этой земли:

     Ничтожество! Пустой призрак,

     Не жажду твоего покрова! (II.103)

     Самые нейтральные поводы приводят его к размышлениям о глупости и ничтожности страны, в которой он вынужден жить. Он сочиняет «Песнь о вещем Олеге», легенду в стихах, а в комментарии с презрением отмечает, что это страна, в которой герб заимствован у Римской империи, где двуглавый орел знаменовал разделение ее на Западную и Восточную. «У нас же он ничего не значит» (II.346). Все нормальное в этой стране вывернуто наизнанку. Вот что автор говорит цензору в своем послании, опубликовать которое нечего было и думать.

     Ты черным белое по прихоти зовешь:

     Сатиру пасквилем, поэзию развратом,
     Глас правды мятежом, Куницына Маратом. (II.112)

     Россия не доросла до европейской цивилизации:

     ;Что нужно Лондону, то рано для Москвы. (II.111)

     Глубокое презрение к своим собратьям по перу испытывает кишиневский узник. Им свобода творчества и не нужна, они вполне довольны той, что им дадена:

     У нас писатели, я знаю, каковы:

     Их мыслей не теснит цензурная расправа... (II.111)

     В черновом варианте вместо этих строк было размышление о том, во что вылилась бы свобода печати в России, буде цензура отменена, как на Западе.

     ;Потребности ума не всюду таковы:

     Сегодня разреши свободу нам тисненья,
     Что завтра выдет в свет: Баркова сочиненья. (II.366)

     Страна настолько, по Пушкину, ненормальная, что, например, у царя рождается 40 дочерей - и все без того, что составляет главное отличие анатомии женщины. Находясь на привязи, Пушкин иронизирует над своим приятелем: «Я барахтаюсь в грязи молдавской, - пишет он Вяземскому, - черт знает когда выкарабкаюсь. Ты - барахтайся в грязи отечественной и думай:

     Отечества и грязь сладка нам и приятна». (Х.48)

     Пушкин взял строку из Державина: «Отечества и дым нам сладок и приятен». Эту же строку выудил Грибоедов для комедии «Горе от ума». Серьезно ее произносит Чацкий или тоже иронизирует? Грибоедов, сидя за границей, возможно, толковал ее серьезно, а Пушкин в грязи молдавской - иронически. На полях он рисует свой автопортрет в старости: во что он превратится, если останется в этой грязи.

     Он проникается почти физиологической ненавистью к городу, в котором вынужден пребывать: «О Кишинев, о темный град!» (II.52). В письмах называет город Содом-Кишинев (Х.55). Пушкин переделывает географию, утверждая, что Кишинев находится на границе с Азией. Брань в рифму обрушивается на это место:

     Проклятый город Кишинев!

     Тебя бранить язык устанет.
     Когда-нибудь на грешный кров
     Твоих запачканных домов
     Небесный гром, конечно, грянет,
     И - не найду твоих следов!

     Ну, а какой же выход? Выход только в мечтах:

     Провел бы я смиренно век

     В Париже ветхого завета! (III.140)

     Так ответил Пушкин стихотворным письмом на приглашение своего приятеля Филиппа Вигеля приехать погостить в Кишинев осенью того же 1823 года, когда он из Кишинева все-таки вырвался. Что это удастся, Пушкин и не подозревал. Одесса, конечно, была не заграница, но более цивилизованное место. Возможно, он, побывав там, выяснил, что планы побега оттуда осуществить легче, и начал бомбить просьбами (более скромными, чем раньше) своих петербургских друзей.

     В апреле 1823 года Пушкин еще не знал, что переедет в Одессу, так как звал Вяземского приехать к нему в Кишинев. А в Петербурге чудачка Евдокия Голицына, бывшая его любовница, пригласила к себе в ночной салон графа Михаила Воронцова, который был уже назначен вместо Инзова наместником Новой России - Новороссийской губернии. Образование оной завершало объединение и обрусение захваченных территорий, превращая их из колонии в исконное тело империи. Во время исполнения романса на пушкинские слова «Черная шаль» Голицына прошептала на ухо Воронцову о таланте молодого поэта, который сохнет в Бессарабии и расцветет под чутким руководством графа в Одессе.
     Вяземский просит Александра Тургенева похлопотать об этом же, и тот отвечает, что уже говорил с министром Нессельроде, а также с графом Воронцовым. Брат Тургенева Сергей был под началом Воронцова в оккупационных войсках во Франции. Дело прошло гладко, Воронцов обещал перевести Пушкина к себе в одесскую канцелярию. Это была удача.
     Еще не ведающий об этом, но, возможно, предчувствующий перемены Пушкин в начале июля отпрашивается у Инзова в связи с ухудшившимся состоянием здоровья лечиться морскими ваннами в Одессе. Придуманная болезнь, о которой он твердил всем встречным, помогла. В Одессе Пушкин узнал от самого Воронцова, что переходит под его начало, тогда как сам новый губернатор собирается ехать осматривать владения.
     В Кишинев Пушкин мчался, как на крыльях. Город этот был провинцией, а теперь становился задворками: столица края перемещалась в Одессу. Жить, как он писал, «в бессарабской глуши, не получая ни журналов, ни новых книг» (Х.38) - он имел в виду западные издания, так как русские он получал, - жить так было невыносимо, а тут прорезалась щель, чтобы дышать.
     Инзов расстроился, что Пушкин, для которого он столько старался сделать, легко променивает его на Воронцова. «Разве отсюда не мог он ездить в Одессу, когда бы захотел, и жить в ней, сколько угодно? - жаловался Инзов приятелю Пушкина Вигелю. - А с Воронцовым, право, несдобровать ему!». Но байроническая модель поведения, наложенная на русский характер, являла собой вполне прагматический эгоизм. Русский байронизм строился на презрении к человечеству вообще, праве сильной личности командовать над слабыми и поступать якобы от их имени только потому, что данный байронист считает это целесообразным.
     Философия эта имела далекие последствия, но в данном случае все было скромнее и проще. 26 июля 1823 года Инзов перестал быть наместником Бессарабии, сдал дела Воронцову. Останься Пушкин в Кишиневе, он все равно подчинялся бы теперь новому наместнику, и рассчитывать на помощь Инзова в отъезде за границу Пушкин уже не мог: паспорта теперь подписывал Воронцов. Надежды на войну здесь тоже больше не было. Греческие брожения закончились. У местных властей (скорей всего, не без подсказки сверху) возникла идея выслать этеристов во внутренние губернии.
     Теперь мы знаем, что Пушкин в своих рассуждениях ошибался. Уехать он мог, и со значительной степенью вероятности можно утверждать, что это ему удалось бы без паспорта. Высылка греков не состоялась. В последующие годы около трех тысяч греков и к ним примкнувших лиц удачно бежали через границу.
     В настроениях и мироощущении Пушкина начинается перелом. 1 декабря 1823 года он пишет Тургеневу о своих политических стихах, что «это мой последний либеральный бред, я закаялся...» (Х.61). Он осознает, что перемены в стране не близки, если вообще возможны. Он становится суеверным. Кто-то заметил, что роковое число «три» тяготеет над Пушкиным в Кишиневе: он провел здесь три года, сменил три квартиры, позже он будет три раза свататься, за жизнь его сменятся три царя, и графиня в «Пиковой даме» будет владеть тайной трех карт.
     Надеясь пробыть в изгнании не больше полугода, Пушкин провел три, причем в основном под покровительством Инзова, терпеливо сносившего все проделки ссыльного. Если не считать прошений о разрешении вернуться хотя бы ненадолго в столицу, то добавим еще одно роковое число «три»: Пушкин трижды готовился бежать из Кишинева за границу: с греками, с армией в случае войны и с цыганским табором. Из этого ничего не получилось, но переезд в Одессу стал фактом.
     22 июля 1823 года граф Воронцов, приехавший накануне, объявил Пушкину, что тот будет под его началом воспитываться в нравственном духе. «Приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково», - писал Пушкин брату (Х.53). 9 или 10 августа 1823 года, скорей всего, в свите Воронцова, Пушкин отправился из Кишинева в Одессу.
     Александр Тургенев, который старался быть в курсе всех планов поэта, писал Вяземскому: «...тебя послали в Варшаву, откуда тебя выслали; Батюшкова - в Италию - с ума сошел; что-то будет с Пушкиным?».
     Если датировка пушкинских стихов, приводимая составителями его собраний сочинений, верна, в Кишиневе до отъезда в Одессу за весь 1823 год Пушкин написал одно стихотворение из восьми строк «Птичка».

     В чужбине свято наблюдаю

     Родной обычай старины:
     На волю птичку выпускаю
     При светлом празднике весны.
     Я стал доступен утешенью;
     За что на Бога мне роптать,
     Когда хоть одному творенью
     Я мог свободу даровать! (II.134)

     Говорили, что Пушкин действительно выпустил птицу - не свою, а из клетки Инзова. За ассоциацией ходить недалеко. Удивительно другое: в тот же год стихотворение напечатано в «Литературных листках» с оговоркой для глупых цензоров, что речь идет о выкупе из тюрьмы невинных должников. До революции «Птичка» была хрестоматийной, ее повторяли все дети, едва выучившись говорить. После революции стихи эти из учебников изъяли, потому что в них есть слово «Бог».

     Спустя десять лет поэт напишет Алексееву в Бухарест: «Пребывание мое в Бессарабии доселе не оставило никаких следов, ни поэтических, ни прозаических» (Х.255). А пока он летел птицей в коляске, в кортеже Воронцова, по пыльной дороге к морю. Он понимал, что свободу ему не даровали, но все же надеялся, что из Одессы до нее ближе.

Глава одиннадцатая
ОДЕССА: ЗА ЧЕРТУ ПОРТО-ФРАНКО

Правда ли, что едет к вам Россини и итальянская опера? - Боже мой! это представители рая небесного. Умру с тоски и зависти.
Пушкин - Дельвигу из Одессы в Петербург, 16 ноября 1923 (Х.59)


     Об одесской жизни Пушкина написано много, а известно мало. И в этом нет противоречия. Документальных материалов и писем сохранилось от той поры весьма ограниченное количество. То, что мы знаем, дошло до нас из вторых рук. К шестидесятым годам ХХ века о жизни Пушкина в Одессе было опубликовано около двухсот пятидесяти работ; в начале нынешнего века число это удвоилось, а новых сведений найдены крупицы. Гостиница «Норд» - единственное сохранившееся здание, где жил Пушкин. Даже место его квартиры не установлено. Возможно, это было правое крыло второго этажа во внутреннем флигеле. Когда мы последний раз были в Одессе в 1986 году, в здании этом помещалась инюрколлегия, разыскивающая наследников тех, кто уехал за границу.

     Зарегистрировано, что в Одессе у поэта было 90 знакомых, друзей и врагов. Именно благодаря им и их потомкам, до нас доходят сведения, но разобраться в них непросто. Согласно одним источникам, Пушкин считал время, проведенное в Одессе, счастливейшим периодом своей жизни. Согласно другим источникам: «О подробностях своего одесского житья Пушкин не любил вспоминать».
     Кишиневские и одесские пушкинисты спорят, где Пушкину жилось лучше. Кишиневский автор считает, что лучше было в Бессарабии: «В Кишиневе было гораздо больше интеллигенции, более умственно развитой...», в Одессе же «как в муравейнике, кишели многочисленные чиновники и дельцы, пресмыкавшиеся перед богатством и начальством». Одесские авторы другого мнения: Пушкин приехал из захолустья в цивилизованный город. «Одесса - просто маленький Петербург, по крайней мере, в умственном развитии», по выражению современника. Одессу считали также русским Марселем. Что касается самого Пушкина, то и он поначалу считал, что перебрался из Азии в Европу.
     Древние греки называли Черное море Эвксинским, то есть Гостеприимным, и поселение на месте Одессы существовало еще до Рождества Христова. Захватив эти территории в конце ХVIII века, русские начали строить порт. Для развития в городе экономики, торговли и привлечения в гавань иностранных судов высочайшим указом было введено порто-франко: въезжающие сюда пользовались правом беспошлинного ввоза товаров. При этом первое, что было построено в порту еще до указа о порто-франко, таможня, а затем целая пограничная линия для борьбы с контрабандой. Таможенная черта отделяла Одессу от России и делала ее как бы свободным городом. Границу охраняли казаки. Город рос и богател быстро, но еще быстрее богатели таможенные чиновники.
     В Одессу шли обозы с хлебом едва ли не со всей России, на экспорт. Отсюда вывозили уголь, для изготовления которого жгли леса. Русские начинали конкурировать с западными коммерсантами. В Одессу бежали крепостные, солдаты-дезертиры, бродяги, каторжники, становясь «вольными гражданами» и постепенно превращаясь в коренное население Новороссии. Здесь временно или навсегда оседали иммигранты из Европы, Азии и Африки - неудачники, безземельные крестьяне, торговцы, - надеясь разбогатеть. Им по решению правительства выдавались пособия. Их - итальянцев, французов, турок, греков, албанцев, сербов, хорватов, поляков, евреев, немцев - было больше, чем русских. В стихах Пушкин вписал в этот список армян, молдаван, испанцев (V.175). На Армянском бульваре в Одессе русская речь слышалась реже, чем другие языки.
     Итальянцы пекли хлеб, делали макароны и конфеты, пели в опере, учили детей музыке. Французы разводили сады, торговали вином и свечами, варили мыло, содержали отели, рестораны, учебные заведения, бордели, были архитекторами, мебельщиками, поварами и парикмахерами, но часто бросали дело и уезжали обратно. Дольше других задерживались повара, так что еще и во второй половине ХIХ века одесская французская кухня славилась далеко за пределами города.
     Немцы ремесленничали, были кузнецами, каретниками, сапожниками, столярами, портными, типографами. Среди поляков стало много богатых, соривших деньгами: адвокаты, аптекари, потом появились ремесленники и прислуга польского происхождения. Греки разных сословий держали кофейни и игорные дома или посещали их; те и другие крутились вокруг организации «Филике этерия», готовившей вторжение в Грецию. Их мало интересовало происходившее в самой Одессе, но осведомители, подосланные русскими властями, исправно доносили о том, что происходило в этерии.
     Евреи стекались в Одессу отовсюду, от Испании до Польши, и занимались всем, постепенно откупая у иностранцев магазины и мастерские. По мере обрусения Одессы они осваивали русский язык и культуру. Во время Пушкина в городе было 35 тысяч жителей и небольшой процент евреев. К концу девятнадцатого века, когда Одесса стала четвертым городом России (после Петербурга, Москвы и Варшавы), в ней жило 300 тысяч евреев и сто тысяч русских. Многие русские понимали идиш.
     Порт был действительно европейский. Когда Александр I посетил Одессу (за пять лет до Пушкина), в гавани стояли триста кораблей. Торговые, культурные и личные связи соединяли одесситов со множеством городов разных стран, куда добраться отсюда было быстрее, чем из Петербурга или Москвы. Но информация, приведенная выше, почерпнута нами из дореволюционных источников. Позже советские авторы начали утверждать, что буржуазные историки клеветали на Одессу, называя ее европейским городом; на самом деле, Одесса всегда была городом русским. Писали также, что иностранцев в Одессе было на самом деле немного и встретить их можно было лишь в порту и на центральных улицах. Теперь, естественно, сообщается, что Одесса всегда была украинской.
     Территория города не была столь уж привлекательна, по поводу чего иронизировал, вспоминая Одессу, Пушкин. Поэт Туманский, приехав из Парижа, -

     Пошел бродить с своим лорнетом

     Один над морем - и потом
     Очаровательным пером
     Сады одесские прославил.
     Все хорошо, но дело в том,
     Что степь нагая там кругом... (V.175)

     Пушкин был объективнее наших научных современников. В письме к Александру Тургеневу от 1 декабря 1823 года он объяснил, что провел три года в «душном азиатском заточении» и теперь чувствует цену «и не вольного европейского воздуха» (Х.61). В идеализированной, показной Одессе -

     Там все Европой дышит, веет,

     Все блещет югом и пестреет
     Разнообразностью живой.
     Язык Италии златой
     Звучит по улице веселой... (V.175)

     Но реальная картина выглядит несколько иначе.

     В Одессе пыльной, я сказал.

     Я б мог сказать: в Одессе грязной -
     И тут бы, право, не солгал. (V.176)

     Живописуя подробности жизни в «густой грязи», когда кареты вязнут, а пешеход лишь на ходулях рискует перейти улицу, Пушкин в главе «Путешествия Онегина» не жалел красок: Марсель этот выглядел весьма на русский манер. Однако ж лавки вдоль улиц вовсю торговали зарубежными товарами, французские газеты поступали в Одессу без цензуры. Позже сюда поплыл тамиздат, например, «Колокол» Герцена. Здесь был магазин иностранных книг, оперный театр и газета, тоже на французском языке, печатавшая преимущественно зарубежные новости. Когда Воронцов получил разрешение издавать газету, у нее набралось тридцать семь подписчиков. Переоценивать свободу не следует: газету, которая существовала четыре года, запретили. Причиной запрета стало нарушение редактором правила, не разрешающего печатать самостоятельные статьи на политические темы; такие статьи дозволялось только перепечатывать из близких к правительству изданий.

     Так или иначе, Пушкин попал в молодой город и остановился в гостинице с видом на залив. Продолжая числиться по Министерству иностранных дел в звании коллежского секретаря, Пушкин поступил в дипломатическую канцелярию Новороссийского генерал-губернатора. Ссылкой это можно назвать с большой натяжкой.
     Сорокалетний генерал-адъютант Воронцов, умный и просвещенный либерал, получивший блестящее образование на Западе, был полон энергии и планов действовать в духе герцога Ришелье, главного устроителя Одессы. О Пушкине он наслышан от общих знакомых и готов ему покровительствовать. Воронцов «принимает меня очень ласково», - сообщает Пушкин брату (Х.53). С собой Воронцов привез большую группу молодых чиновников из хороших семей и сделал это с определенной целью. До того Одессой управляли иностранцы. Теперь формировалась русская администрация, появлялась русская интеллигенция. Российское дворянство оказывалось в центре культурной жизни города, что было полезно и с точки зрения русификации края.
     Пушкину опять везло: дипломатическая канцелярия, в которой он служил, ведала внешней торговлей, изучением колебаний курса валюты и хлебных цен на рынках Европы, а также собирала сведения о политических аспектах конфликтов в Греции и Испании. Канцелярия держала связь с иностранными консулами в Одессе, занималась проблемами судоходства. Особенно интересно, что канцелярия ведала также вопросами эмиграции и иммиграции. Правда, Пушкин был весьма далек от служебных дел и вряд ли в них вникал. Само понятие службы отвращало его даже от тех дел, которые ему были бы весьма полезны.
     Воронцов открыл для Пушкина личный архив и огромную библиотеку, которую привез из Лондона. В библиотеке этой (после Октябрьской революции разворованной) хранилась переписка предков Воронцова с Радищевым. Перед Пушкиным открылись уникальные рукописи, политическая и философская литература всего мира, в том числе русская и о России. Жадный пушкинский ум стал развиваться без ограничений, черпать темы, сюжеты, мысли, которые впоследствии поэт использовал всю жизнь. Жене своей Елизавете, красавице и умнице, Воронцов поручил опекать одинокого и талантливого поэта.
     Вот он гуляет по Одессе в черном сюртуке и фуражке или черной шляпе с неизменной тяжелой железной палкой. Он такой же, как и раньше, искатель приключений и картежник. Вместе с тем, он и любознательный читатель, остроумный, словоохотливый собеседник, многим добрый и сердечный приятель. Иллюзия Европы, однако, не может ему заменить саму Европу. Поэтому несмотря на обширный круг знакомых, состояние одиночества у Пушкина в Одессе не только не становится слабее, но вскоре обостряется. «У меня хандра», - жалуется он брату (Х.54). «У нас скучно и холодно. Я мерзну под небом полуденным», - это сообщение Вяземскому (Х.55). «Вам скучно, нам скучно: сказать ли вам сказку про белого бычка?.. скучно, моя радость! Вот припев моей жизни», - делится он тоской с Дельвигом (Х.58). И так из письма в письмо.
     Происходит сие вскоре после переезда в Одессу. Чем же он скрашивает скуку? «Недавно выдался нам денек, - исповедуется он Вигелю, - я был президентом попойки - все перепились и потом поехали по блядям» (Х.57). Умеющий точно подмечать происходящее в людях, его особый приятель Липранди находит Пушкина «более и более недовольным». «Хороша и наша civilisation! - пишет между тем Пушкин Вяземскому. - Грустно мне видеть, что все у нас клонится Бог знает куда...» (Б.Ак.13.381). Цитата взята нами из черновика письма: в беловом тексте Пушкин, опасаясь перлюстрации, эту мысль опустил.
     Состояния эйфории хватило ненадолго. Перед рождеством граф Воронцов, которому не удается привлечь Пушкина к серьезным занятиям (не в канцелярии, нет, но важным для самого поэта), осторожно просит Филиппа Вигеля, зная, что тот близкий приятель Пушкина, склонить шалопая-чиновника к тому, чтобы заняться чем-нибудь путным.
     Вигель был фигурой не менее любопытной, чем Липранди, но в другом плане. Острый умом и хитрый, он мог трактовать события во многих ракурсах, в зависимости от того, с каким собеседником имел дело. Себя всегда умел выставить в выгодном свете и делал на этой своей способности неплохую карьеру. В истории стал известен доносом на Чаадаева и его философические письма. Вигель был гомосексуалистом, что Пушкин отмечал с некоторой иронией. Приятель Пушкина Соболевский написал на Вигеля эпиграмму:

     Ах, Филипп Филиппыч Вигель!

     Тяжела судьба твоя:
     По-немецки ты Schwinwigel,
     А по-русски ты свинья!

     Этот человек, по просьбе губернатора Воронцова, должен был положительно влиять на Пушкина.

     Тем временем в столицах издают Пушкина, и, по слухам, государь император готов с ним помириться. Публикации поэта не радуют, как прежде: «Мне грустно видеть, что со мною поступают, как с умершим, не уважая ни моей воли, ни бедной собственности» (Х.64).
     Пушкин встречает грека-предсказателя (по другим данным, гадалку). Тот (или та) в лунную ночь везет Пушкина в степь и, спросив день и год его рождения, что-то долго бормочет, потом произносит заклинания, обращенные к небу и, наконец, сообщает, что Пушкин умрет от лошади или от беловолосого человека и что у поэта будут два изгнания.
     Наблюдатель с чутьем профессиональной ищейки, Липранди записал свое ощущение от встречи с Пушкиным той зимой: «Я начал замечать какой-то abandon в Пушкине...». Бартенев перевел это слово как «заброшенность, ожесточение». По-английски это значит «покидать, оставлять». Пушкин страдает в «прозаической Одессе», когда на свете существует «поэтический Рим» (Х.61). Батюшков, находящийся в Неаполе, назвал Одессу «русской Италией», а Пушкину теперь охота в настоящую Италию, то есть нерусскую.
     И снова, как в Кишиневе, в связи с разными мыслями, все чаще посещающими его, он хочет повидаться с младшим братом: «Если б хоть брат Лев прискакал ко мне в Одессу!» (Х.59). Письма его к брату шли из Одессы, минуя почту. Пушкин передавал их с отправлявшимися в Петербург чиновниками Воронцова и, значит, тоже до конца не мог быть откровенен.
     Восемнадцатилетний Левушка, которого друзья с легкой руки их общего друга Соболевского звали по-английски Lion, прискакать не торопился, отвечал не очень охотно, да и часто был занят. Как писал тот же Соболевский,

     Пушкин Лев Сергеич,

     Истый патриот:
     Тянет ерофеич
     В африканский рот.

     Никогда еще тяга за границу не была такой сильной. Скитания в одиночестве по побережью, горькие раздумья, общая ситуация заставляли действовать. Никогда еще свобода не была столь близка: вот она - на другом берегу. Кажется, можно дотянуться рукой.

     Одесса открывала перед ним морской путь через Босфор в Средиземное море. Хаджибейскую бухту заполняли паруса и флаги всех цветов. Здесь швартовались у причалов и бросали якоря на рейде корабли из Италии, Англии, Америки. Л.Гроссман замечает: «Нигде план избавления от тисков царизма не был так близок к осуществлению, как именно здесь». Замыслы зрели у Пушкина давно, а должны были реализоваться именно тут, в 1824 году. Вопрос только в том, каким способом.
     В Одессе Пушкина мало кто знал. Встречая его в порту или на побережье, на него не обращали внимания, и это было удобно. Он доучивает английский, освоил здесь итальянский и даже немного испанский. Он собирается покончить со своими старыми привязанностями: «Возможно ли, чтоб я еще жалел о вашем Петербурге?» (Х.62). Чего же он хочет оставить тут, какую память о себе? Он не очень-то щедр: «я желал бы оставить русскому языку некую библейскую похабность». Вот и все, большего отечество не заслуживает.
     На всякий случай он спрашивает у друзей адрес Якова Толстого, своего петербургского приятеля, который отбыл в Париж (Х.64). В письме брату, посланном с оказией, которую поэт специально поджидал, Пушкин обижается на Льва, который никак не появится, а надо бы, «иначе Бог знает, когда сойдемся». Происходящее вокруг все явственнее выводит его из себя: «Душа моя, меня тошнит с досады - на что ни взгляну, все такая гадость, такая подлость, такая глупость - долго ли этому быть?» (Х.65-66). Это миновавшее перлюстрацию большое и очень важное письмо, отправленное в Петербург между 13 января и началом февраля 1824 года. За ним стоит много несказанного, недоговоренного, и нам придется возвращаться к этому письму. А пока лишь еще два сообщения из этого послания, требующие пояснений.
     «Ты знаешь, что я дважды просил Ивана Ивановича о своем отпуске чрез его министров - и два раза воспоследовал всемилостивейший отказ». Разные Иваны Ивановичи встречаются в письмах Пушкина. Среди них Иван Иванович Мартынов, директор департамента Министерства народного просвещения, который был куратором Лицея, и даже французский классик Иван Иванович Расин. В данном же тексте - и в этом нет сомнения - Иван Иванович - это Александр I. Даже и в письме, посланном не по почте, Пушкину не хочется называть царя прямо.
     Значит, прошения дважды шли через министров Каподистриа и Нессельроде -два ходатайства Пушкина о выезде за границу, на которые он получил отказы. Что же делать? «Осталось одно, - поясняет далее Пушкин брату, - писать прямо на его имя - такому-то, в Зимнем дворце, что против Петропавловской крепости...». Иван Иванович, как мы видим, получает точный адрес.
     Третьего прошения Пушкин посылать не стал. Предыдущие отказы были «всемилостивейшими», значит, мнение самого Ивана Ивановича почтительно спросили, и он не изволил разрешить. Чего же ждать в третий раз? Нет, надо самому устраивать свою судьбу, рассчитывать только на себя. И сделать это надо, не привлекая к своей персоне внимания начальства. Так с новой силой вызревают планы побега.
     Как раз в эти дни Пушкин едет в командировку в Бессарабию вместе с Липранди. Генерал Сабанеев, принимая гостей из канцелярии Воронцова, предлагает Пушкину повидаться с заключенным в тюрьму Тираспольской крепости кишиневским приятелем поэта Владимиром Раевским. Ранее Пушкин, услышав от Инзова, что Раевскому грозит арест, успел предупредить того, и Раевский сжег лишние бумаги. Теперь поэт отказывается от предложенного свидания в тюрьме под предлогом необходимости попасть в Одессу к определенному часу. Но какова была истинная причина? Скорей всего, он просто опасался провокации. Свидание привлекло бы к его персоне внимание, а именно это сейчас ни к чему.

Глава двенадцатая
ПУТЯМИ КОНТРАБАНДИСТОВ

Для неба дальнего, для отдаленных стран
Оставим берега Европы обветшалой;
Ищу стихий других, земли жилец усталый;
Приветствую тебя, свободный океан.
Пушкин. Черновой набросок (II.139)


     Это поистине космическое желание поэт высказал в конце 1823 года.

     Если весь одесский период плохо документирован, то это в еще большей степени относится к фактам, которые Пушкин намеренно скрывал от чужих глаз по причинам, не требующим объяснений. Но биографы Пушкина были вынуждены иногда изъясняться еще туманнее, чем сам поэт, не без оснований опасавшийся перлюстрации своей почты. Например, о причине, по которой Пушкин перебрался в Одессу, в исследовании пятидесятых годов советского периода говорится так: в Одессе «он надеялся стать свободным». «Стать свободным» может означать и просто окончание ссылки.

     Придет ли час моей свободы?

     Пора, пора! - взываю к ней...

     Но далее следуют строки, не оставляющие сомнения в его цели:

     Брожу над морем, жду погоды,

     Маню ветрила кораблей.
     Под ризой бурь, с волнами споря,
     По вольному распутью моря
     Когда ж начну я вольный бег?
     Пора покинуть скучный брег
     Мне неприязненной стихии,
     И средь полуденных зыбей,
     Под небом Африки моей,
     Вздыхать о сумрачной России,
     Где я страдал, где я любил,
     Где сердце я похоронил. (V.25-26)

     Пушкин размышляет о побеге в стихах, в письмах и, наверное, устно. Он собирается на южное побережье Средиземного моря, планируя очутиться в Африке. Александр Тургенев, его благодетель, зовет Пушкина в письмах «африканцем», и Пушкин словно хочет оправдать это прозвище. Африку сменяет мысль об Италии.

     Адриатические волны,

     О Брента! нет, увижу вас... (V.25)

     «Нет» в этих строках несет полемическую нагрузку. Поэт спорит с теми, кто считает, что он Адриатическое море и реку Бренту не увидит, а может быть, и с теми, кто не хочет его выпустить. В этом «нет» звучит упрямство, настойчивость, вера в возможность выскользнуть из ссылки.

     Ночей Италии златой

     Я негой наслажусь на воле... (V.25)

     Потом в письме, посланном не по почте, Пушкин говорит, что собирается в Турцию, в Константинополь (Х.65). О Константинополе он размышлял, возможно, еще и потому, что от рожденья был с ним породнен. Ведь его назвали именем Александр в честь Александра, архиепископа Константинопольского, о чем писал еще Бартенев.

     Пушкин находится в наиболее удобной точке: из Одесского порта в принципе можно выбраться куда угодно. До Константинополя отсюда рукой подать. Но вдруг, придя домой и набрасывая на клочке бумаги так и не оформившиеся потом в стихотворение строки, Пушкин сообщает, что берега Европы обветшали и его не устраивают. Может, он имеет в виду Азию, но разве она не обветшала еще больше? Куда же тогда он нацеливает стопы?
     Бывший генерал-губернатор Одессы Александр Ланжерон, который был почти втрое старше, становится приятелем Пушкина. Смещенный с поста в связи с изменением внешнего и внутриполитического курса русского правительства и потому обиженный на Александра I, Ланжерон нашел в Пушкине сочувствие и понимание. Сближали их поначалу и литературные интересы; графоманские сочинения этого человека приводили Пушкина в ужас, что не мешало обоим быть откровенными.
     Ланжерон, обрусевший француз, эмигрировал в юности в Америку и, будучи весьма левых взглядов, участвовал в борьбе за независимость США. Ко времени знакомства c Пушкиным взгляды Ланжерона стали несколько умереннее, романтический восторг молодости остался в рассказах о стране, где он провел несколько лет. Пушкин вообще легко поддавался влиянию, и, может быть, под впечатлением рассказов Ланжерона у поэта впервые возникает идея двигаться в Новый Свет, что отразилось в стихах, вынесенных нами в эпиграф.
     Мысль Пушкина о бегстве Ланжерон одобрял и еще недавно, обладая реальной властью, мог бы помочь выехать. Увы, легко быть прогрессивным, когда ты уже не у дел. Вскоре Ланжерон уехал за границу. Память о нем сохранилась в Одессе и полтора столетия спустя. Пляж Ланжерон одесситы всегда называли настоящим именем, хотя власти переименовывали его в Комсомольский. Впоследствии Ланжерон вернулся, умер от холеры в Петербурге и был похоронен в Одессе. В церкви, где его могила, в советское время был спортивный зал.
     Современник вспоминает: поэт вслух жалел, что не обладает такой физической силой, как Байрон, который переплывал Геллеспонт. С появлением в Одессе новой администрации только порт с примыкавшей к нему территорией все еще оставался вольным. Упомянутая таможенная черта порто-франко была чем-то вроде границы, отделяющей город от империи. «Единственный уголок в России, где дышится свободно», - говорили приезжие. Действительно, солнца и иностранной валюты было много, а полицейских стеснений мало: жизнь была беспаспортной. Вдоль моря, над гаванью, размещались здания морской таможни, казармы и карантин, построенный после эпидемии чумы 1814 года. Для карантина часть порта обнесли высокой стеной - остатки ее сохранились по сей день. В одноэтажных домиках, обслуживаемых особой прислугой, отсиживались приезжавшие из-за моря купцы, дабы не завезти в империю чуму.
     Процедура выезда из Одессы в мемуарной литературе того периода описана весьма тщательно. Надо было пройти осмотр в таможне. В конце первого тома «Мертвых душ» Гоголь, не раз путешествовавший за границу, рассказывает эпизод из биографии Чичикова, имевший место до истории с мертвыми душами. Чичиков страстно мечтал попасть на службу в таможню.
     «Он видел, - пишет Гоголь, - какими щегольскими заграничными вещицами заводились таможенные чиновники, какие фарфоры и батисты пересылали кумушкам, тетушкам и сестрам. Не раз давно уже он говорил со вздохом: «Вот бы куда перебраться: и граница близко, и просвещенные люди, а какими тонкими голландскими рубашками можно обзавестись!». Надобно прибавить, что при этом он подумывал еще об особенном сорте французского мыла, сообщавшего необыкновенную белизну коже и свежесть щекам; как оно называлось, Бог ведает, но, по его предположениям, непременно находилось на границе».
     Таможни стояли на трех дорогах, ведущих из Одессы. В таможне взимался налог за новые иностранные вещи. Процедура досмотра была длинная. Все сундуки открывались, и в них рылись надзиратели. С ними пререкались путешественники, обычно приходя к компромиссу посредством взяток. Память современников сохранила рассказ о женщине, которая подвесила под платьем стенные часы и благополучно пронесла бы их, если бы ни полдень: часы начали бить двенадцать раз. Поэтому женщин казаки-надзиратели бесцеремонно ощупывали, при этом спрашивая: «А ще сие у вас натуральнэ, чи фальшивэ?».
     Надо сказать, что приемы совершенствовали обе стороны: и таможенники, и контрабандисты. Последние, обходя морскую таможню, переносили товары по воде в непромокаемых мешках. Шли они в волнах, по шею в воде, надев на голову стальной шлем, отражающий солнечный и лунный свет и потому не видимый с берега.
     Для выезда из Одессы морем за границу Одесский магистрат выдавал «Свидетельство на право выезда за границу причисляющемуся в... (название учреждения) господину... (имя) с семейством... (состав, включая слуг)». Однако часто бывали случаи, когда уезжали за границу безо всякой бумажки.
     Пушкину все это было известно лучше, чем нам. Как раз в то время он налаживает знакомство с начальником Одесской портовой таможни Плаховым. Это был весьма интересный человек, в доме которого собиралось местное общество и который сам был вхож в лучшие дома. В гостиной у Плахова бывали и будущие декабристы, и лидеры этерии. Разговоры в салоне его велись самые либеральные, критиковалась политика правительства. Подробностей об этом знакомом Пушкина не сохранилось, хотя младший брат Пушкина, Лев, позже служил в Одесской портовой таможне и застал там многих старожилов, помнивших поэта.
     Для бегства нужны были связи в таможне и в порту. Пушкин сводит также знакомство с начальником Одесского таможенного округа князем Петром Трубецким и даже передает с ним письма друзьям в Москву. Он бывает в гостях у племянницы Жуковского Анны Зонтаг. Ее муж Егор Зонтаг был капитаном «над Одесским портом». О связях с хозяином порта почти ничего не известно, а между тем это важное звено в пушкинских контактах.
     Карантинная гавань, где суда отстаивались в ожидании окончания чумного карантина, отделялась от остального порта Платоновским молом. Перестроенный, он еще сохранился в наше время, и здесь по-прежнему разгружаются иностранные суда. В конце Платоновского мола была площадка, «пункт», или разговорное название «пунта», куда одесская знать съезжалась дышать свежим морским воздухом и общаться. Неподалеку от «пунты» были построены купальни, к которым подъезжали в коляске. Пушкин стал чаще бывать здесь, в порту, иногда по несколько раз в день.

     Бывало, пушка зоревая

     Лишь только грянет с корабля,
     С крутого берега сбегая,
     Уж к морю отправляюсь я.
     Потом за трубкой раскаленной,
     Волной соленой оживленный
     Как мусульман в своем раю,
     С восточной гущей кофе пью. (Х.176-177)

     Вспоминая об этой жизни, поэт все свои тогдашние заботы в порту сведет к гастрономии:

     Но мы, ребята без печали,

     Среди заботливых купцов,
     Мы только устриц ожидали
     От цареградских берегов. (Х.177)

     На самом деле тут были и знакомства, и гульба, и серьезные разговоры. Приход новых кораблей радовал Пушкина. «Иногда он пропадал, - вспоминала княгиня Вера Вяземская, жена его друга. - Где вы были? - На кораблях. Целые трое суток пили и кутили». Именно там, на кораблях, устанавливались связи с деловыми людьми, которые были нужны. Сводил поэта с этими людьми поистине легендарный человек Али, он же Морали или мавр Али (Maure Ali). Многое точно замечавший Липранди записывает, что Пушкин веселеет только в обществе Али.

     Это была необычная личность. Могучая фигура, косая сажень в плечах, бронзовая шея, черные большие глаза на обветренном лице, черная борода, важная походка, в осанке нечто многозначительное. От тридцатипятилетнего настоящего мужчины веяло экзотикой: «Одежда его состояла из красной рубахи, поверх которой набрасывалась красная суконная куртка, роскошно вышитая золотом. Короткие шаровары были подвязаны богатою турецкою шалью, служившею поясом; из ее многочисленных складок выглядывали пистолеты». Ходил Али с тяжелой железной палкой на случай драки, как и поэт.
     Пушкин говорил, что Морали - египтянин, «сын египетской земли» (V.175, 503), и считал, что по африканской крови они друг другу родня. По более поздним данным, Али был полунегр-полумавр из Туниса. Они познакомились в кофейне грека Аспориди, неподалеку от оперного театра. Морали любил там сидеть на бархатном диване вишневого цвета, потягивая дымок из кальяна. По воспоминаниям Липранди, Али часто захаживал в канцелярию графа Воронцова, где у него были кое-какие дела. Любил он и просто поболтать с чиновниками.
     Согласно легенде, Али был одно время шкипером на судне, купцом, негоциантом, набобом, и теперь о его темном прошлом ходили самые невероятные слухи. Из них можно узнать, будто Али был пиратом в Средиземном море, шел на абордаж, грабил купеческие суда, а сокровища зарывал на необитаемых островах и в пещерах, в том числе, в Одесских катакомбах. «Корсар в отставке», по выражению Пушкина, фантастически богатый, он в один прекрасный момент влюбился в местную красотку, бросил рискованное ремесло и пришвартовался в Одесской гавани. Где точно жил Али, неизвестно; было у него в Одессе несколько домов. Поскольку великому русскому поэту не приличествует дружить с пиратами, в советской пушкинистике Али был превращен в «капитана коммерческого судна».

     Завидую тебе, питомец моря смелый,

     Под сенью парусов и в бурях поседелый!
     Спокойной пристани давно ли ты достиг -
     Давно ли тишины вкусил отрадный миг?
     И вновь тебя зовут заманчивые волны.
     Дай руку - в нас сердца единой страстью полны. (II.139)

     А дальше в стихотворении идут строки, вынесенные нами в эпиграф. Говорили, что бывший корсар, которому море по колено, поддерживает старые связи и участвует в темных делах, встречаясь с прибывающими ниоткуда и отбывающими в никуда сомнительными людьми. Еще болтали, что он - поставщик в гарем турецкого султана: присматривает подходящие кадры, прячет в пещерах, а затем люди султана переправляют девушек через море. Что здесь соответствует действительности, теперь проверить невозможно.

     Старейший одесский литератор и директор библиотеки де Рибас полвека спустя утверждал, что он помнит Али, ведь тот глубоким стариком бывал у них в гостях. От множества легендарных достоинств этого выдающегося человека остались три: аферист, картежник, выпивоха. Он приносил две золотые табакерки и хотел их продать за 30 тысяч.
     По сведениям другого одессита, в восьмидесятые годы, то есть в возрасте за девяносто, Морали еще жил в Одессе припеваючи. Он передал капиталы сыновьям и удачно выдал замуж дочерей. Последнее, что слышали одесситы, будто более умелые картежники обыграли Али в пух и прах, и он исчез из города. Скрылся ли он, уплыл ли за границу, умер или был убит, остается загадкой. Исчез Али так же таинственно, как появился.
     В январе - феврале 1824 года Али становится неразлучным компаньоном Пушкина. Липранди, заходя к Пушкину домой, застает у него Али. Приятель и поэт Туманский отговаривал Пушкина от странной дружбы со столь сомнительным человеком: упаси Бог, наживете беду! А Пушкин называл его братом и привязался к нему, как ребенок; хохотал, сидя у Али на руках, когда тот щекотал его. Али водил приятеля по самым сомнительным притонам в подвалах Греческого базара. Вместе они проводили время на кораблях, в блатных компаниях и ночных публичных местах для моряков, играли в карты. Пушкин говорил с ним по-французски, а отчасти по-итальянски и веселился от души, когда Али пытался сказать что-нибудь по-русски: тот до неузнаваемости коверкал слова.
     Но были у них и более серьезные занятия. Али свел Пушкина с греками, членами тайного общества этеристов. Заседания проходили в одном из домов, принадлежавших мавру. Али пользовался их особым доверием, снабжал отъезжающих в Грецию оружием из своих кладовых. Однажды Пушкин рассказал Туманскому, что Али водил его ночью в катакомбы, где с факелом в руках показывал склады оружия, приготовленные для этерии. Говорят, он ссужал греков деньгами, но, возможно, и наоборот: греки платили Морали за то, что он поставлял им оружие и помогал нелегально перебираться в Грецию.
     Один из одесских пушкинистов сообщает, что Пушкин встречался с Морали на «пунте». Здесь Пушкин и заинтересованные владельцы судов обсуждали возможность бегства за границу. Эта версия сомнительна. Для чего тайную операцию демонстрировать? Друзья вполне могли обговорить все в любом другом месте города. Пушкина видели с Али на пунте и в других местах порта не обязательно в связи с дальними планами.
     Но дружба с Али и замыслы побега были связаны. Риск, пиратство, выяснение реальных возможностей бегства за море, способов и деталей этого предприятия могли быть откровенными темами их разговоров. Видимо, Али охотно объяснял, что бежать можно и сделать это не трудно. В руках Али были все связи: можно подкупить стражу в порту, подыскать надежных людей, которые переправят туда, куда нужно. Самое простое - плыть в Константинополь, а там уже решать в зависимости от обстоятельств.
     Однако, наверное, Али удивлялся стремлению Пушкина. Для бывшего пирата свобода была вполне достаточна и тут, за чертой порто-франко, под опекой российской неразберихи. Тут Али мог творить, что хотел, в том числе операции, за которые в любой цивилизованной и даже восточной стране он уже давно угодил бы за решетку. Но в этом поэт понять Али не мог, как тот не мог понять нерешительности и непредприимчивости Пушкина.
     Тогдашние трудности в восьмидесятые годы нашего века казались смешными: быстроходные ракетные катера, пограничная служба на вертолетах, прожектора, ощупывающие море всю ночь, радары, стальные сети под водой для безумцев, рискнувших выбраться с аквалангами. А тогда - жалкая охрана, падкая на взятки, да пустынные берега. Можно было причалить и отчалить во многих местах.
     Среди знакомых Пушкина был Карл Сикар, бывший французский консул в Одессе, а потом владелец гостиницы и ресторана «Норд», в котором обедали все одесские иностранцы. Тут одно время Пушкин жил. Один из старейших и уважаемых жителей Одессы, Карл Сикар, которому здесь наскучило, уже после отъезда Пушкина решил выехать, впрочем, вполне легально. Он сел на корабль, отправлявшийся туда же, куда собирался Пушкин, в Константинополь, и исчез. Что произошло, не известно, полагают, корабль утонул.
     По-видимому, Али дал Пушкину какие-то гарантии. Его приятели контрабандисты совершали подобные операции не раз и обычно успешно. Али обещал снабдить Пушкина адресами своих партнеров, живущих в портах вдоль Средиземного моря, сказав, что они помогут. Но есть одна сложность: без денег никто пальцем не пошевелит, и платить надо вперед. Если заплатить мало, перевозчики могут выдать беглеца, чтобы отомстить ему за скупость. Али сказочно богат, но, если он будет оказывать посреднические услуги бесплатно, он тоже разорится. Сделка состоится, но Пушкину нужны деньги.

Далее - Предыдущая - К началу

  K началу Тексты Независимые расследования Узник России Изгнанник самовольный