Юрий Дружников: жизнь и книги  English  Français  Italiano  Polski www.druzhnikov.com

  K началу Тексты Независимые расследования Узник России Смерть изгоя

Глава четвертая
ПОИСКИ НИШИ

Я хотел ехать за границу - меня не пустили, я попал в такое положение, что не знал, что мне делать, - и женился.
Пушкин - Карлу Брюллову


     Он сознается в этом позже, незадолго до собственной смерти, а пока, безуспешно пытаясь отделаться от мрачных предчувствий, тонет в свадебной суете. Смерть друга суету прервала.

     Создание «Литературной газеты» теперь приписывается больше Пушкину, чем Дельвигу. Профиль Пушкина, а не Дельвига красуется рядом с заглавием «Литгазеты» ныне. Но газетные дела не сильно занимали Пушкина. В редакции целиком хозяйничал один Дельвиг, за исключением двух месяцев, когда в связи с его отъездом газету делал Пушкин. Он пишет «критики» на своих противников и сочиняет для газеты мелочи, в том числе в небольших дозах поругивает отечественное, похваливает зарубежное, например, восторгается английской пародией и стыдит российскую. Но как только появился Вяземский, Пушкин бросил дела ему и поехал в Москву.
     Очередной номер «Литгазеты» вышел в конце октября 1930 года, а вскоре генерал Бенкендорф потребовал Дельвига к себе. Причиной, как чуть позже выяснилось, была информационная заметка об июльской французской революции, которую упоминать в печати было, оказывается, запрещено. Ввели Дельвига жандармы. «Что ты опять печатаешь недозволенное?» - спросил Бенкендорф, обращаясь к поэту на ты. Барон Дельвиг вынул было из кармана номер газеты, чтобы показать генералу, но Бенкендорф заявил, что он все знает, никаких оправданий слышать не хочет и что эта троица друзей - Дельвиг, Пушкин и Вяземский - ему надоела. Бенкендорф обвинил Дельвига в том, что тот собирает у себя молодых людей и восстанавливает их против правительства.
     Откуда Бенкендорфу стало это известно, не скрывалось. На Дельвига донес Булгарин. Дельвиг возразил, что это недоразумение, что Булгарин у него никогда не бывает, что донос ложный. Попытался даже пошутить, дескать, он не считает Булгарина своим знакомым точно так же, как и Бенкендорф, для которого тот не знакомый, а лишь агент. Шутить в тайной полиции рискованно. Может, это и взорвало Бенкендорфа? Он затопал ногами и выгнал Дельвига с криком: «Вон, вон! Я упрячу тебя с твоими друзьями в Сибирь!». «Литературная газета» была запрещена. Дельвиг расхворался, «впал в апатию»; не ясно, что именно произошло. Не инфаркт ли? Сердце у него остановилось.
     Пушкин потрясен. Он оплакивает смерть друга, преданного ему с лицейской скамьи, ибо «никто на свете не был мне ближе». Он пишет Плетневу: «Считай по пальцам, сколько нас? ты, я, Боратынский, вот и все» (Х.261). Итог хотя и несколько зауженный, но печальный: шестеро из лицеистов уже ушли «во мрак земли сырой». Кончина Дельвига усилила чувство пушкинского одиночества, напомнила о собственном бесправии, прибавила очки в пользу женитьбы.
     До свадьбы Пушкина остается месяц. В письме Афанасию Гончарову, деду невесты, поэт сообщает: «Сношения мои с правительством подобны вешней погоде: поминутно то дождь, то солнце. А теперь нашла тучка...» (Х.239). Круг жизни на глазах сужается. Тревога сопровождает поэта едва ли не постоянно, и, как ни странно, при наличии невесты чувство одиночества обостряется.
     К недобровольной петле - слежке и цензуре - добавляется добровольная, но весьма выгодная власти петля, которую он сам на себя надел. Несвобода гражданская (отсутствие «чувства вольного») замыкается вторым кругом, частным: женитьбой. Брак узаконивал его ошейник, свободная любовь оборачивалась семейным принуждением: «когда бы жизнь домашним кругом я ограничить захотел...». Теперь частица «бы» в формуле зачеркивалась. Поэт становился двойным узником, предвидя чутким и дальновидным умом, что семья станет для него ловушкой, которой до того ему удавалось избегать.
     Еще в Михайловском он писал:

     Подобно птичке беззаботной,

     И он, изгнанник перелетный,
     Гнезда надежного не знал
     И ни к чему не привыкал.
     Ему везде была дорога,
     Везде была ночлега сень;
     Проснувшись поутру, свой день
     Он отдавал на волю Бога,
     И в жизни не могла тревога
     Смутить его сердечну лень. (II.154)

     Беззаботная птичка осталась в стихах. Чем старше становится «изгнанник перелетный», тем тяжелее ему ощущать свою неустроенность и бесприютность, жить без гнезда, не имея ни дома, ни семьи. Влюбчивость и временные связи не заменяли семейной любви, донжуанский список не заменял одной женщины, которая могла бы стать его половиной. Сто двенадцать женщин отлюбил Александр Пушкин; стотринадцатая сделалась женой.

     Наталья Гончарова-Пушкина-Ланская - безусловно, самая популярная женщина в истории России, несравненно более популярная, чем боярыня Морозова, Екатерина Великая или Крупская, не говоря уж о женах других классиков или героинях более позднего времени. Хотим мы того или нет, жена поэта давно стала исторической достопримечательностью России, леди ?1 и объектом изучения в пушкинистике. Мнения о Наталье Пушкиной крайне поляризованы. Поклонники считают ее добрым гением поэта, идеальной женой и заботливой матерью. Образ ее обожествляют, объявив эталоном красоты, вслед за его стихом - Мадонной. Другие видят в ней посредственность, простушку. По стечению обстоятельств, доказывают они, эта женщина оказалась супругой великого поэта и из-за недомыслия привела его к погибели.
     Какой же она была на самом деле? Ангел, воплощение лучших качеств русской женщины, идеализированной классиками, или дьяволица, возлюбленная убийцы поэта, флиртовавшая с царем, который после смерти поэта выдал ее замуж за своего приближенного? Была семейная жизнь поэта безмятежной или на грани развода? И еще, исходя из эпиграфа, взятого для этой главы: как зависимы два мотива в биографии Пушкина: его многолетнее стремление отправиться в Европу и брак?
     Красота Гончаровой современниками оспоривалась, вызывала зависть. Через три дня после свадьбы Пушкины появились в Большом театре на маскараде, и Александр Булгаков с дочерью, посидевший с Пушкиными за одним столом, ревниво отмечал: «Хороша Гончарова бывшая, но Ольге все дают преимущество». Можно понять ревность отца, который писал о дочери. Дарья Фикельмон записывает в дневнике: «Невозможно быть прекраснее, ни иметь более поэтическую внешность, а между тем у нее немного ума и даже, кажется, мало воображения». Поэт скрашивал жизнь Дарьи Фикельмон, она его теряла: «Что до него, то он перестает быть поэтом в ее присутствии».
     Спустя столетие взгляды на жену поэта не находят точек для сближения. «И Пушкину суждено было сгореть в этом огне, - писал о.Сергей Булгаков. - Однако первоначально узел трагедии завязывается в идиллии: Пушкин пытается свить себе семейное гнездо. Отныне его судьба определилась встречей с красавицей Гончаровой. Он пережил эту встречу (после других «видений чистой красоты») еще раз как явление «святыни красоты», облекавшей, однако, довольно прозаическую посредственность. Пушкин в ослеплении влюбленности называл ее даже «мадонной», явно смешивая и отождествляя внешнюю красивость и духовную святость». Под знаком смешения понятий тема существует и поныне.
     В литературе совершенствуется образ Натальи. Мария, дочь мифологизированной няни Арины Яковлевой, говорила, что была в доме на Арбате и Пушкин показал ей вышивку крестиком своей жены. Недавно нашли сочинение, написанное маленькой девочкой. Детский лепет важен, ибо интеллектуальных заслуг взрослой Пушкиной замечено не было.
     Невеста восхищала публику как изумительное создание природы, восторг льстил самолюбию поэта, но как с любым хрупким шедевром искусства, общение с ней было односторонним. Время ему хотелось проводить с друзьями, им читать написанное, с ними дискутировать, пить. В творческой и деловой его жизни невеста участия не принимала, отличаясь от других, духовно близких его подруг, и в сознании мужа возникали резонные вопросы о целесообразности затеянного предприятия. Пушкин пишет Плетневу: «Боратынский говорит, что в женихах счастлив только дурак; а человек мыслящий беспокоен и волнуем будущим. Доселе он я - а тут он будет мы. Шутка!» (Х.241).
     Из очевидной мужской формулы: если можешь не жениться, не женись, он, кажется, только по упрямству и честолюбию гнул в сторону женитьбы. А если бы узнал невесту лучше, сойдись с ней до свадьбы - пошел бы на брак? Ответ, как теперь многим видится, однозначен. Женитьба показалась Пушкину развязыванием узла, но едва она стала неизбежной, он вдруг увидел ее стеснения. «Ты без ноги, а я женат», - пишет он приятелю Николаю Кривцову, хотя еще не женился. Не от отчаяния ли мысли о смерти, которым он предается накануне свадьбы?
     Некоторые его приятели восприняли свадьбу с романтическим восторгом. Навестив Пушкина в новой квартире, Сергей Глинка писал:

     Поэт! Обнявшись с красотою,

     С ней слившись навсегда душою,
     Живи, твори, пари, летай!..

     «Теперь ты вдвое вдохновлен», - подчеркивал Глинка слово вдвое.

     Многие были против его женитьбы, - не на Наталье, а вообще, хотя и по разным причинам. Считали, что это помешает творчеству, что он не создан для семейной жизни. Языков пояснял, что «женатый поэт не может уже так ревностно, как должен, служить господу Богу своему, ибо лишен главного условия поэтической деятельности - свободы».
     Пушкин страдает от своего жениховства; вступая в брак, ищет способы избежать женитьбы. Семейное счастье представляется ему нелепым, семейные неприятности - национальной чертой. «Вообще несчастие жизни семейственной есть отличительная черта во нравах русского народа... Свадебные песни наши унылы, как вой похоронный» (VII.197). Соболевский вспоминал после, что из дома невесты Пушкин глядел в окно на гробовую лавку. На месте жениху не сидится. Брат Левушка говорит о его мыслях уехать в длительное путешествие, чтобы спастись.
     Вдруг он стал равнодушен к перспективе женитьбы. В январе 1831 года происходит еще одна ссора с матерью невесты. «В городе опять начали поговаривать, что Пушкина свадьба расходится, - пишет Александр Булгаков брату. - Я думаю, что не для нее одной, но и для него лучше было бы, кабы свадьба разошлась». Помолвка расстроена, он предоставляет Наталье полную свободу. Двигается по инерции к свадьбе, друзей не слушает, но мать невесты помогает ему одуматься.
     За три дня до брачной церемонии он пишет Плетневу безо всякой романтики, с каким-то юношеским легкомыслием: «Отчего я сердился? Взять жену без состояния - я в состоянии, но входить в долги для ее тряпок - я не в состоянии. Но я упрям и должен был настоять по крайней мере на свадьбе» (Х.264). В письме Кривцову Пушкин констатирует, что холодно взвесил все за и против женитьбы, видя ее как выход из тупика. Женитьба состоялась благодаря отцу. Пушкин закладывает имение, получив 38 тысяч рублей и фактически выплачивает теще калым за невесту, 11 тысяч рублей, в результате чего мир восстанавливается.
     Через два месяца после свадьбы его обманет дед Натальи Афанасий Гончаров, который обещал отдать ей треть Нижегородского имения. Не вернули и денег, которые Пушкин дал теще взаймы на приданое. «Дедушка свинья, - сообщает он Нащокину. - Он выдает свою третью наложницу замуж с 10 000 приданого, а не может заплатить мне моих 12 000 - и ничего своего внучке не дает» (Х.300). Вместо обещанного дед пытался всучить доверенность, по которой долги и недоимки пришлось бы платить Пушкину.
     Накануне свадьбы Пушкин объясняется с Екатериной Карамзиной, вдовой историка. Он был влюблен в нее в молодости, ухаживал за ней, замужней женщиной, и Карамзин тогда имел некоторые основания, учитывая еще и оскорбительную эпиграмму о прелестях кнута, которые он якобы воспевал, вызвать Пушкина на дуэль. Этого не произошло, и говорить не о чем. Теперь, десять лет спустя, поэт оправдывается перед вдовой Карамзина и одновременно нуждается в сочувствии и одобрении своего шага.
     Из гостиницы «Англия» Пушкин перебрался в особняк, снятый у Никанора Хитрово, вблизи места, где они с Соболевским обитали на Собачьей площадке. Хозяева жили в Орловской губернии, и в доме поэт выглядел хозяином. «Заживу себе мещанином припеваючи», - мечтает он (Х.259).
     Когда ему было двадцать лет, он писал:

     И, признаюсь, мне во сто крат милее

     Младых повес счастливая семья. (I.335)

     Все младые повесы к тому времени слегка облысели, обженились и завели детей. На мальчишнике накануне свадьбы Вяземский представил друзьям похабное стихотворение, посвященное данному случаю и вызвавшее ухмылки собравшихся.

     Церковь Большого Вознесения, в которой якобы венчались Пушкин с Натальей, показывают теперь всем. Она - часть мифологического мемориального комплекса, привязанного к поэту: когда он венчался, церковь еще не существовала, ее достроили и освятили через три года после смерти Пушкина. Когда он женился, около этого места стояла другая, маленькая церквушка Старого Вознесения, ее через несколько месяцев разобрали. В церкви Пушкин, Наталья, их родственники и свидетели подписали «Брачный обыск», в котором утверждалось, что акт совершается по указу Его Императорского Величества, в браке нет кровосмесительства, оба, жених и невеста, в целом уме, «к сочетанию браком согласие имеют вольное и от родителей дозволенное».
     Сперва женитьба подогревается чувством юмора. На другой день после свадьбы в Москве повторяют брошенную женихом крылатую фразу: «Если хочешь попасть в рай - молись, а хочешь в ад - женись». Стало быть, Пушкин теперь на пути в ад. Каков следующий шаг? Иван Грозный в день свадьбы убил свою невесту княгиню Марию Долгорукову. Петр Великий заточил жену в монастырь, чтоб не мешала. А Пушкин утром, после брачной ночи, всего-навсего оставил плачущую жену и ушел кутить с приятелями.
     Месяц спустя ему уже не сидится в снятом доме на Арбате, хочется двигаться. «Приезжать ли мне к вам, остановиться ли в Царском Селе, или мимо скакать в Петербург или Ревель? - спрашивает он Плетнева. - Москва мне слишком надоела. Ты скажешь, что и Петербург малым чем лучше; но я как Артур Потоцкий, которому предлагали рыбу удить, предпочитаю скучать иным образом» (Х.269). Граф Потоцкий, бывший адъютант Наполеона, женатый на сестре Елизаветы Воронцовой, был приятелем Пушкина в Одессе. Возникла мысль о Ревеле (Таллинне), куда летом семьями отправлялись на дачу. Туда надо было испрашивать разрешения, и вряд ли его пустили бы. «Москва - город ничтожества, - пишет он Елизавете Хитрово. - На заставе ее написано: оставьте всякое разумение, о вы, входящие сюда. Политические новости доходят до нас с опозданием или в искаженном виде» (Х.266, фр.).
     Как всегда, он радуется встречам с иностранцами. Получил от Хитрово письмо, рекомендующее ему английского путешественника и писателя Кольвиля Фрэнкленда, который хотел бы с ним встретиться. Фрэнкленд заходил к Пушкину, но не застал дома, и Пушкин сам навестил его на следующий день. Они сошлись и встречались несколько дней почти ежедневно. Англичанину все было интересно, и Пушкин, учитывая временный покой в собственной душе, рассказывал ему о положении в России, впрочем, в весьма умеренных тонах.
     Вернувшись в Англию, Фрэнкленд опубликовал воспоминания о вояже в Россию: «После обеда я гулял по Тверскому бульвару... Я заметил много красивых женщин на прогулке; среди прочих заметно блистала жена поэта Пушкина». Пушкин позвал Фрэнкленда в гости, присутствовали Киреевский и Вяземский, разговоры были либеральные, критиковали правительство, а «прекрасная новобрачная не появилась». Затем Фрэнкленд приглашен поэтом отобедать в Английском клубе. В конце обеда Пушкин смылся «к своей хорошенькой жене», и иностранцу пришлось платить по счету. «Все поэты имеют право на эксцентричность или рассеянность», - философски заключает Фрэнкленд.
     Тем временем Русская армия оккупирует Польшу. Всю весну 1831 года там идет настоящая война, а в Петербурге и Москве полно слухов. Польша волнует Пушкина. Подобно многим своим современникам, он ждет, что произойдут решительные действия. «Вот уже около двух недель, как мы ничего не знаем о Польше, - и никто не проявляет тревоги и нетерпения!» (Х.266). Хитрово хлопотала о переводе Льва Пушкина в армию, действовавшую в Польше, но поехал Левушка в свой полк в Тифлис, поскольку Бенкендорфу доложили, что младший Пушкин напился с французами у Яра и болтал там лишнее.
     Поэта беспокоит свобода поляков, но как-то странно. Польшу «может спасти лишь чудо, а чудес не бывает», - пишет он (Х.261). Польше придется превратиться в Варшавскую губернию. «Из всех поляков меня интересует один Мицкевич». Пушкина волнует, как бы Адам Мицкевич не вздумал приехать из-за границы на родину, «чтобы присутствовать при последних судорогах своего отечества». И вдруг, тоже в частном письме, Пушкин принимается восхвалять государя. Что это - угождение начальству или перестройка сознания? Он заявляет, что Варшава должна быть разрушена.
     Он стал другим, по его собственному выражению, «переродился». В середине декабря, а затем в начале января 1831 года он в Остафьеве у Вяземских читает свое, слушает чтение приятеля и - бранит его за то, что тот излишне хвалит французских энциклопедистов. Критичность по отношению к западным писателям, теперь возросшую, можно отнести, как отметил Вяземский, за счет ревности. Большой писатель, он по сравнению с западными авторами обделен свободой творчества и передвижения, а следовательно, и европейской известностью, талант его искусственно приглушен и насильно локализован.
     Принимает он официальную идеологию искренне или надевает маску? Жорж Стайнер назвал такое поведение «двусмысленным компромиссом писателя с подавляющим аппаратом». Взгляды Пушкина становятся все умереннее, и, если не меняются на противоположные, то претерпевают серьезные изменения. Он и раньше готов был к компромиссу. Бывало, даже на заказ стихи писал, восхваляющие царя. По просьбе графини Тизенгаузен, которой предстояло приветствовать императора по случаю окончания войны с Турцией, Пушкин сочинил для нее текст, начинающийся словами «Язык и ум теряя разом» и заканчивающийся:

     Когда б имел я сто очей,

     То все бы сто на вас глядели. (III.154)

     Очаровательная графиня выучила текст наизусть и торжественно произнесла, глядя в глаза Николаю Павловичу. Об авторе стихов царю доложили после.

     Бунтарь уже испарился, свобода, согласно новому Пушкину, достижима не самоутверждением, а на пути смирения с обстоятельствами.
     О смене ориентиров женившегося Пушкина писать непросто. «Дело в том, что я человек средней руки и ничего не имею против того, чтобы прибавить жиру и быть счастливым, - первое легче второго», - объясняет он Хитрово (Х.639, фр.). Она пытается ему помочь, использовав связи, чтобы воздействовать на Николая Павловича. «С вашей стороны очень любезно, сударыня, принимать участие в моем положении по отношению к Хозяину. Но какое же место, по-вашему, я могу занять при нем? Не вижу ни одного подходящего. Я питаю отвращение к делам и к бумагам... Быть камер-юнкером мне уже не по возрасту, да и что стал бы я делать при дворе?» (Х.639). Постепенно, однако, отвращение сменяется на нечто противоположное.
     Пушкин стыдится собственного конформизма. Не так давно стихи «Герой» с восхвалениями императора, не побоявшегося холеры, называл своей апокалипсической песнею, но просил издателя Михаила Погодина опубликовать «где хотите, хоть в «Московских ведомостях», однако анонимно, «не объявлять никому (он подчеркивал. - Ю.Д.) моего имени. Если московская цензура не пропустит ее, то перешлите Дельвигу, но также без моего имени и не моей рукою переписанную» (Х.246). Даже Дельвига он стеснялся, что написал такие стихи, но - хотел, чтобы тот их напечатал. Погодин автора не отговаривал, но сам стихи не стал печатать. «Герой» появился в «Телескопе». Конформизм, как мороз, крепчает.
     Читающая публика быстро узнает секреты, и реакция соответствующая: постепенно поэт теряет литературную популярность. Теперь наряды его жены интересуют всех больше, чем его произведения.
     В литературной жизни происходят перемены. «И как тридцатым годом кончился, или, лучше сказать, оборвался период Пушкинский, так как кончился и сам Пушкин, а вместе с ним и его влияние; с тех пор почти ни одного бывалого звука не сорвалось с его лиры», - напишет в «Молве» Белинский. Вяземский сожалеет, что традиции Карамзина забыты: «Если верить некоторым слухам, то проза наша мимо его ушла далеко вперед. Ушла она, это быть может, только не вперед и не назад, а вкось». Пушкин, говоря о Франции, Польше и русской словесности, заявил Погодину: «У нас нет семени литературы». Между тем «семя», по мнению Тынянова, было: поэзия уходила вкось к Лермонтову, Тютчеву, Бенедиктову. Взгляды следующего поколения менялись, точь-в-точь как это происходит сегодня:

     Свидетелями быв вчерашнего паденья,

     Едва опомнились младые поколенья.
     Жестоких опытов сбирая поздний плод,
     Они торопятся с расходом свесть приход. (III.162)

     В Москве он ругает Москву и рвется в северную столицу, которая ближе к Европе. «Итак, г-н Мортемар в Петербурге, и в вашем обществе одним приятным и историческим лицом стало больше. Как мне не терпится очутиться среди вас - я по горло сыт Москвой и ее татарским убожеством!» (Х.653). Это письмо к Хитрово про посла Франции. «...Бывши русским, бывши современным, Пушкин принадлежит в то же время векам и Европе», - писал Полевой. А поэт жалуется, что у него нет о Европе сведений, питается вторичными источниками. «Ваши письма - единственный луч, проникающий ко мне из Европы», - жалуется он Хитрово (Х.652).

     Даже мелкие события во Франции волнуют его больше, чем крупные в России. В отношении первых - вопросы, гипотезы, в отношении вторых - скука.
     Недолгое время покоя после свадьбы все-таки наступило. Гости, балы, маскарады, театры, гулянья, бесконечные визиты с молодой женой, юбилеи, чьи-то семейные праздники занимают в ту весну все его время. Иногда он жалуется, но больше, кажется, по инерции русского человека. Капитан Кольвиль Фрэнкленд, побеседовав с ним, отмечал критический настрой поэта по части погрешностей и пороков русского управления. А в целом три месяца весны 1831 года были единственными в жизни Пушкина, когда он, несмотря на денежные конфликты, был, если не беспечен, то, в общем, доволен. «Я женат - и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось - лучшего не дождусь» (Х.265).
     За арбатскую квартиру уплачено за полгода вперед, а прожито в ней четыре месяца. Провоцировала конфликты теща, которую Пушкин однажды выгнал из дому. Написал ей, что вынужден оставить Москву во избежание дрязг, которые выводят его из равновесия. «Меня расписывали моей жене как человека гнусного, алчного, как презренного ростовщика. Ей говорили: ты глупа, позволяя мужу и т.д. Согласитесь, что это значило проповедовать развод...» (Х.657). Грустно, что в доме на Арбате, который поэт хотел сделать своей пристанью, не написано ни единой стихотворной строки.

Глава пятая
ПРИМИРЕНИЕ ДУХА С ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬЮ

Завтра с первыми лучами
Ваш исчезнет вольный след,
Вы уйдете - но за вами
Не пойдет уж ваш поэт.
Пушкин, «Цыганы» (III.200)


     Планы женившегося Пушкина остаются неопределенными. Об этом, в частности, говорит письмо Вяземского жене, а лучше Вяземского, пожалуй, никто состояние Пушкина тогда не чувствовал. «Разве Пушкин, женившись, приедет сюда (в Петербург. - Ю.Д.) и думает здесь жить? Не желаю. Ему здесь нельзя будет за всеми тянуться, а я уверен, что в любви его к жене будет много тщеславия. Женившись, ехать бы ему в чужие края, разумеется, с женою, и я уверен, что в таком случае разрешили бы ему границу».

     Опять Пушкин обсуждает с другом возможность поездки в Европу. Горизонт размышлений сводится, как всегда, к двум простым вариантам: разрешат или не разрешат? Предыдущие отказы отбили охоту унизительно просить монаршей милости. После свадебной суеты и расходов жена, житейские заботы занимают его ум, средств ехать в Европу явно недостаточно, и он даже не пытается на этот раз выпрашивать разрешение отправиться на Запад.
     14 мая 1831 года Пушкину выдано свидетельство на проезд из Москвы в Петербург, о чем полицмейстер Пречистенской части Миллер сообщил секретным рапортом московскому полицмейстеру Муханову. Перед отъездом Пушкин повидался с Чаадаевым, взяв два философических письма с обещанием их напечатать. Пушкин уехал, но только через полтора месяца в Петербург пошло донесение обер-полицмейстеру, что находящийся под секретным надзором известный поэт с женой выехал из Москвы и «во время пребывания здесь в поведении ничего предосудительного не замечено».
     Молодожены поселяются на неделю в любимой поэтом гостинице Демута, и начинается карусель визитов. По мнению сестры поэта, жена его - совсем ребенок. Бывшая возлюбленная Елизавета Хитрово не без ревности отмечает, что рядом с женой «его уродливость еще более чем поразительна, но когда он говорит, забываешь о том, чего ему недостает». А слова дочери ее Долли Фикельмон звучат предостерегающе провидчески: «Жена его - прекрасное создание; но это меланхолическое и тихое выражение похоже на предчувствие несчастья. Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем».
     В Царском Селе ему снята дача, и он перебирается туда с прислугой. Пушкин сам говорит, что медовый месяц «отнюдь не мог бы быть назван у нас медовым» (Х.654). Он не объясняет почему, но можно догадаться. Покоя в душе нет, внешние обстоятельства все явственней напоминают о неприятностях: холера внутри империи, война с Польшей снаружи, плюс его собственные материальные трудности. Впрочем, медовый месяц давно кончился. Он живет явно не по средствам, жалуясь Нащокину, что расходы в семье возросли в десять раз.
     Холера гуляет по России, мешает жить, препятствует желаниям куда-либо двигаться, косит без разбора. «Лазареты устроены так, что они составляют только переходное место из дома в могилу», - писал житель Петербурга. От холеры умер Великий князь Константин, едва не ставший русским царем. Он бежал из Варшавы и скончался по дороге в Витебске. События в Польше тревожат. Пушкин жалеет поляков, но пишет Вяземскому, что Польшу «надобно задушить, и наша медлительность мучительна». Теперь его беспокоит вмешательство в конфликт европейских государств: «народы так и рвутся, так и лают».
     И все же Пушкину предстоят четыре месяца относительного покоя в Царском Селе. Летняя царская резиденция по духу и по населению ближе к Европе. Тут, неподалеку от царского летнего дворца, изолированного от толпы петербургского простого люда, западные моды, веяния, связи явственнее даже на улицах и в парке. Публика здесь особая: гуляющие выглядят ярко, много красивых женщин и респектабельных джентльменов. Бальзак в рассказе, написанном в том же году, шутил: «Небо усеяно звездами, как грудь русского вельможи».
     Петербургский свет принял пушкинскую мадонну в открытые объятия. Раньше Пушкин писал: «И счастье тихое меня не веселит» (II.343), а теперь пишет обратное: об удовольствии тихо быть счастливым. По утрам принимает холодную ванну, а если пишет с утра, днем иногда выбегает, чтобы полить холодной водой голову. Он называет себя гостем из Африки. «Однажды в жаркий летний день граф (А.В.Васильев), зайдя к нему, застал его чуть не в прародительском костюме. «Ну, уж извините, - засмеялся поэт, пожимая ему руку, - жара стоит африканская, а у нас там, в Африке, ходят в таких костюмах».
     Он часто гуляет по парку, бродит по многу верст пешком один, без жены, по дороге утоляет жажду вином. Ему надо зарабатывать доверие государя. Он встречается с императрицей Александрой Федоровной, когда та, больная нервной болезнью, чувствует себя лучше и выходит в парк. Пушкин с женой беседует с государем, прогуливающимся с государыней, и разговор оказывается очень милым. Николай Павлович, если перевести суть дела с великосветского языка на простой, положил глаз на Наталью. Она понравилась, и скоро пушкинская жена станет фрейлиной.

     Хорошу жену - в честный пир зовут,

     Меня молодца не примолвили.
     Мою жену - в новы саночки,
     Меня молодца - на запяточки.
     Мою жену - на широкий двор,
     Меня молодца - за вороточки. (III.378)

     Раньше, до женитьбы, записал он эту народную песню и опять, как в воду глядел, про себя: предстоял ему дальнейший путь на запяточках. Погодин пишет Шевыреву в Рим: «Жена его премилая, и я познакомился с нею молча». Похоже, она молчала не от ума, а если говорила, то ничтожные вещи: никто из очевидцев не запомнил ни единой ее мысли, наблюдения, интересной детали, сказанной ею хоть кому-нибудь о собственном муже.

     Поэт гордился женой, а над ним посмеивались. Екатерина Кашкина, двоюродная тетка, пишет Прасковье Осиповой: «С тех пор, что он женился, это совсем другой человек, - положительный, рассудительный, обожающий свою жену. Она достойна этой метаморфозы, так как утверждают, что она столь же умна, как и красива, - осанка богини, с прелестным лицом; и когда я его встречаю рядом с его прекрасной супругой, он мне невольно напоминает портрет того маленького очень умного и смышленого животного, которое ты угадаешь и без того, чтобы я тебе назвала его». Письмо, как видим, язвительное.
     Стихи не пишутся. Будучи за границей, Соболевский с грустью воспринял вести о женитьбе Пушкина. Путешествуя по Европе, он писал из Турина Степану Шевыреву: «Да что с ним, с нашим Пушкиным, сделалось? Отчего он так ослабел? От жены ли или от какого-нибудь другого все исключающего, все вытесняющего большого труда?». Можно только сожалеть, что писем Соболевского к Пушкину, кроме трех, не сохранилось.
     «Умолкну скоро я...» - написал он десять лет назад, но, к счастью, не умолк и теперь примиряется с жизнью. Александр Булгаков вспомнил слова Пушкина: «Не стихи на уме мне теперь». Сам Пушкин объясняет Плетневу: «Кабы я не был ленив, да не был жених... я бы каждую неделю писал бы обозрение литературное - да лих терпения нет, злости нет, времени нет, охоты нет. Впрочем, посмотрим. Деньги, деньги: вот главное, пришли мне денег» (Х.260).
     Теперь надежда на заготовленную в Болдине прозу. Замысел «Повестей Белкина» был, по-видимому, шире. Во всяком случае, перед отправкой рукописи издававшему ее Петру Плетневу оказалось, что текст слишком короток для отдельной книги, и Пушкин дает указания, как ее раздуть: оставлять как можно больше белых мест, на странице помещать не более восемнадцати строк (для сравнения скажем, что в пушкинском «Современнике», тоже сильно разбавленном, на странице свыше тридцати строк). Чтобы утолстить книгу, Пушкин просит набрать имена полностью, вроде Иван Иванович Иванов, а все числа печатать буквами, что должно прибавить тексту еще немного длины.
     Французская революция подтолкнула Пушкина к мысли писать историю Франции. Можно было предвидеть, что замысел столь грандиозный останется нереализованным, ибо на такой труд нужны годы и свободный доступ к источникам. Тем не менее летом он заводит тетрадь для выписок, в ней собирает детали прочитанного, пишет введение. Попробовал дать делать выписки жене; она скопировала из журнала подчеркнутую мужем мысль о важности конституционной монархии во Франции. Для Пушкина неожиданный этот замысел мог стать важным этапом формирования меняющихся его взглядов. Для жены такая помощь ему оказалась не по плечу - больше он ей литературных дел не доверял.
     Петру Чаадаеву, который отдал Пушкину законченные части «Философических писем», важно было услышать мнение поэта, и философ с нетерпением ждал отзыва. Не до того было Пушкину: суета поглотила его. Чаадаев почувствовал это раньше других, ибо в письме стыдил: «Нет более огорчительного зрелища в мире нравственном, чем зрелище гениального человека, не понимающего свой век и свое призвание. Когда видишь, как тот, кто должен был бы властвовать над умами, сам отдается во власть привычкам и рутинам черни, чувствуешь самого себя остановленным в своем движении вперед; говоришь себе, зачем этот человек мешает мне идти, когда он должен был бы вести меня? Это поистине бывает со мною всякий раз, как я думаю о вас, а я думаю о вас столь часто, что совсем измучился».
     Пушкин не сразу прочитал чаадаевскую рукопись и не вернул ее, а была договоренность, что станет хлопотать насчет опубликования в одном из петербургских журналов. На даче в Царском Селе Пушкин с «Философическими письмами» ознакомился. Содержание оказалось опасным, не могло не насторожить. Будучи опубликованным в журнале «Телескоп» пять лет спустя, оно вызвало взрыв возмущения начальства: журнал закрыли, автора письма объявили сумасшедшим. Почувствовав опасность, Пушкин медлил с ответом. Посылать рукопись Чаадаеву по почте неразумно, нужна оказия. Но и с оказией ответить Пушкин не сумел из-за холеры, хотя давал текст Погодину, Жуковскому, Вяземскому.
     Через полтора месяца после отъезда Пушкина Чаадаев, не без оснований обиженный невниманием, полагая, что срок для прочтения более чем достаточный, пишет поэту: «Что же, мой друг, что сталось с моей рукописью? От вас нет вестей с самого дня вашего отъезда. Сначала я колебался писать вам по этому поводу, желая, по своему обыкновению, дать времени сделать свое дело; но подумавши, я нашел, что на этот раз дело обстоит иначе. Я окончил, мой друг, все, что имел сделать, сказал все, что имел сказать; мне не терпится иметь все это под рукою. Постарайтесь поэтому, прошу вас, чтобы мне не пришлось слишком долго дожидаться моей работы, и напишите мне поскорее, что вы с ней сделали. Вы знаете, какое это имеет значение для меня?». Несмотря на внешнюю вежливость, письмо требовательное. Автор его в недоумении и обижен: «не терпится иметь все это под рукой», да и сколько же можно ждать?
     Чаадаев не ведает, что за день до написания этого письма Пушкин ответил, - письма, таким образом, разминулись. В ответе непонимание: «Ваша рукопись все еще у меня; вы хотите, чтобы я вам ее вернул? Но что будете вы с ней делать в Некрополе?» (X.659). Пушкин объясняет Чаадаеву, что не смог поговорить насчет издания, отмечает слабые места и свои разногласия с автором, хотя и хвалит новый подход к темам. Пишет, что «мало понятны первые страницы», что ощущается «отсутствие плана и системы во всем сочинении». Об опасных мыслях в философических письмах предпочел ничего не упоминать. Одновременно Пушкин признается, что плохо излагает свои мысли. Почему? Не хочет критиковать? Занят другими делами и спешит? Избегает писать, что думает?
     Прошло еще двадцать дней. Возможно, из-за холерных карантинов рукопись так и не вернулась к Чаадаеву, да и пушкинского объяснительного письма он не получил. Чаадаев начинает нервничать и снова требует от Пушкина: «...Я писал вам, прося вернуть мою рукопись; я жду ответа. Признаюсь вам, что мне не терпится получить ее обратно; пришлите мне ее, пожалуйста, без промедления. У меня есть основания думать, что я могу ее использовать немедленно и выпустить ее в свет вместе с остальными моими писаниями. Неужели вы не получили моего письма?». Как видим, Пушкин ничего не выяснил насчет публикации в Петербурге, но и не дает возможности Чаадаеву попытаться самому издать написанное в Москве.
     Чаадаев ждет еще два месяца. Признание Пушкина в том, что он ничего не сделал, получено, а рукопись - нет. В очередном письме из Москвы сарказм и скрытое раздражение: «Ну что же, мой друг, куда вы девали мою рукопись? Холера ее забрала, что ли? Но слышно, что холера к вам не заходила. Может быть, она сбежала куда-нибудь? Но, в последнем случае, сообщите мне, пожалуйста, хоть что-нибудь об этом». Чаадаев давно чувствует расхождение. «Вам хочется потолковать, говорите вы: потолкуем, - пишет он. - Но берегитесь, я не в веселом настроении, а вы, вы нервны. Да притом, о чем мы с вами будем толковать?»
     По поводу рукописи Пушкин хранит молчание. Комментаторы чаадаевского собрания сочинений предполагают, что Пушкин вернул рукопись в декабре 31-го, но доказательств нет. Возможно, вернул позже, а то и вообще не вернул. А что если она попала, куда не надо? У Пушкина оправдания: юная жена, семейные заботы, финансовые проблемы, наконец, эпидемия холеры, кордонами отделившая Царское Село от остального мира. Можно даже предположить, что Пушкин оберегал друга от беды, связанной с изданием взрывоопасных писем.
     О чем, казалось бы, мечтать поэту? Славы большей и быть не может: его узнают на улице. Жена поэта - предмет поклонения в обществе, скоро будут дети. Все цели достигнуты, но что-то тяготит его. Скептицизм зреет. Он втянут в окололитературные конфликты, многим и многими недоволен. «Если бы ты читал наши журналы, - пишет он Нащокину, - то увидел бы, что все, что называют у нас критикой, одинаково глупо и смешно» (Х.285). Он принимается за перевод отрывка из дантовского «Ада»:

     И дале мы пошли - и страх обнял меня.

     Бес в этих стихах крутит ростовщика у адского огня. Еще бы: ростовщики отравляют жизнь поэта!

     Тогда других чертей нетерпеливый рой

     За жертвой кинулся с ужасными словами...
     Порыв отчаянья я внял в их вопле диком...
     (III.220-221)

     Для себя Пушкин записывает байку про придворного поэта XVIII века Ермила Кострова. Костров жил без забот у Хераскова, который держал его трезвым. И вдруг Костров пропал. Его искали по всей Москве, а найти не смогли. Некоторое время спустя Херасков получает письмо из Казани. Костров благодарит его за доброту и заботу, «но, писал поэт, воля для меня всего дороже» (VIII.76).

     Вдруг Пушкин пропадает на трое суток из своего домашнего благополучия, и жена понятия не имеет, где он и что с ним. А он исчез, как иногда делал это в юношеском возрасте. Оказывается, удрав из дому, он встретился с лицейским одноклассником Константином Данзасом, только что вернувшимся из Польши. Приятели загуляли в заведениях весьма непристойных.

Глава шестая
НЕБЛАГОНАДЕЖНЫЙ ВЕРНОПОДДАННЫЙ

Если заварится общая, европейская война, то, право, буду сожалеть о своей женитьбе, разве жену возьму в торока.
Пушкин - Вяземскому (Х.291)


     Это кажется невероятным, абсурдным, но факт, что царь Николай Павлович всерьез размышлял и даже советовался со своими генералами о том, чтобы начать войну с Францией. Выступление войск зависело от назревающей, как нарыв, польской ситуации. Западная Европа с тревогой следила за шагами России. Англия, Франция, Германия вполне могли выступить в защиту взбунтовавшейся Польши. Тревога в Царском Селе была реальной, обдумывались ответные меры, среди которых мог быть и шантаж.

     Пушкин ежедневно обсуждал взрывоопасную тему с приятелями. Платон считал: «Война - естественное состояние народов». У Пушкина тоже всегда было естественное, то есть позитивное отношение к войне, - не станем делать из него пацифиста. Но в тот период западные страны точку зрения Платона не разделяли; помогать Польше они не спешили.
     Именно Польша из всех русских колоний больше других духовно примыкала к Европе; азиатский ошейник был полякам ненавистен. Маркс назвал польский народ «бессмертным рыцарем Европы» по причине того, что поляки спасли Европу от «возглавляемого московитами азиатского варварства». Энгельс считал Польшу «всемирным солдатом революции». Даже Ленин, когда ему было выгодно, писал: «Русский народ служил в руках царей палачом польской свободы». Демократические силы в европейских странах и русские политические эмигранты требовали защиты польской независимости. Польшу в ее борьбе против России поддерживали Лафайет, Гейне, Герцен, Гюго, Беранже. Последний писал:

     В далекой Польше гибнут братья!

     Спешите! Честь и слава там!

     Встревоженный Николай I предупреждал командующего русской армией в Польше Ивана Паскевича: «В Париже бесились несколько дней сряду и нас ругали до крайности». Бенкендорф опасался распространения эпидемии на Восток: «Нет сомнения, что при дальнейших неудачах в укрощении мятежа в Царстве Польском дух своевольства пустил бы в отечестве нашем сильные отрасли».

     Надежда на европейскую войну и связанные с ней перемены в его собственной судьбе не покидает Пушкина весь июнь, июль и август. В эгоистическом плане он рассматривает войну «для себя», а именно: как использовать фронтовую неразбериху для бегства. Он не раз возвращается к мысли бежать в Польшу, теперь - вместе с женой. «Того и гляди навяжется на нас Европа», «A horse, a horse! My Kingdom for a horse!», «А если мы и осадим Варшаву... то Европа будет иметь время вмешаться не в ее дело» (Х.273, 276, 289). Наконец еще более определенно (приходится повторить эпиграф): «Если заварится общая, европейская война, то, право, буду сожалеть о своей женитьбе, разве жену возьму в торока» (Х.291).
     «Торока» - слово нынче не употребляемое, означает ремни сзади седла для привязывания дорожного мешка или вещей. Для шутки заявление поэта слишком серьезно, для дела звучит не очень реально, но слова произнесены. Пушкин повторяет мысль друзьям много раз. Официальная пушкинистика трактует слова поэта как желание принять участие в войне против поляков, а ведь он уже просился недавно на войну с Турцией - ему отказали. И потом, кто отправляется на войну с женой?
     «Но скучен мир однообразный сердцам, рожденным для войны...», - писал Пушкин (IV.91). Странный характер, которому не скучно только когда война. Григорий в «Борисе Годунове» (в сцене, изъятой при публикации), сидя в келье, мечтал: «Хоть бы хан опять нагрянул! Хоть Литва бы поднялась!» (V.281). Поднялась Польша. Не в силах сделать шаг самостоятельно, от страха ли, от обреченности ли, поэт надеется на внешние обстоятельства, которые помогут ему сдвинуть камень с мертвой точки.
     Во всем этом много неясностей: бояться войны и хотеть ее, стремиться сбежать и кичиться патриотизмом. Просматривается, однако, любопытный план, состоящий в том, что поэт хотел, взяв жену, легально уехать в Польшу, ибо добраться до Польши легче, чем до Парижа. А оттуда, как он замышлял раньше не раз, использовав военную неразбериху, пробираться в Европу.
     Первая же ничтожная попытка обратиться к властям терпит фиаско. Он хотел получить разрешение Комитета иностранной цензуры купить себе «Histoire de Pologne» - историю Польши на французском языке, которая была в списке запрещенных изданий. И даже в этом ему отказали.
     В июне Пушкин снова начинает встречаться с Александром Тургеневым, который ненадолго вернулся из-за границы. Отставленный от всех дел либерал, возвратившись, стал источником европейских новостей, жизненного опыта, сведений о людях, книгах и архивах, которые Пушкину недоступны, - своего рода представителем Европы здесь, для своих друзей. Европа у Пушкина всегда на кончике языка. Едва Тургенев произносит вслух пушкинскую строку: «Я не рожден царей забавить», Пушкин немедленно прибавляет: «Парижской легкостью своей!», хотя в стихах у него строка «Стыдливой музою моей». Западная жизнь изменила Тургенева. Он называет себя «гремушкой-пилигримом», но друзья спорят о польском вопросе с настоящим европейцем. Тургенев записывает в дневнике про разговор Пушкина и Вяземского об интеллектуальной атмосфере в Англии, Франции, их авторах, добавляя: «... и они моею жизнью на минуту оживились».
     По заданию царя Тургенев рылся во французских архивах, в том числе в архиве Министерства иностранных дел, удачно находил и копировал для русского правительства щекотливые документы, которые боялся публиковать из-за могущего возникнуть скандала. Благодаря Тургеневу Пушкин по заграничным документам знакомился с деталями русской истории, ибо сам возможности работать в зарубежных архивах не имел, для литературных нужд этих сведений не использовал, но для общего кругозора это было интересно. Александр Тургенев, брат которого Николай стал невозвращенцем, влиял на мировоззрение поэта, но с любопытством наблюдал за расхождением точек зрения. Взгляды Пушкина на Польшу его поразили.
     Дело польское закончилось кровопусканием, имперский порядок восстановлен, надежда на европейскую войну лопнула. Идея поездки с женой в Польшу забыта. В России бунты. В новгородских поселениях озверевшие солдаты поубивали сотню генералов и офицеров. Война не была для Пушкина абстрактной. Лицейский приятель Пушкина Семен Есаков, ставший полковником в польскую кампанию, человек добрый и сердечный, покончил собой: он потерял в бою с польскими повстанцами четыре пушки и застрелился. Двоюродный брат Дельвига был убит при взятии Варшавы. «Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы», - написал Пушкин Вяземскому (Х.289).
     Среди русских офицеров, подавлявших восстание, были порядочные люди. Когда знатная польская семья пыталась вывезти за границу руководителя восстания переодетым в горничную, офицер проверил документы, потом наклонился к окошку кареты и сказал по-французски, чтобы горничная поправила прическу - из-под парика был виден край повязки в крови. Какие великолепные сюжеты пропускает Пушкин! Но совершенно неприемлемые с точки зрения цензуры.
     Соловьиное пение поэта после Болдинской осени умолкло. С начала 1831 года до лета создано одно стихотворение. И вдруг в августе творческий подъем: три инвективы. 2 августа Пушкин пишет оду «Клеветникам России», а 26 августа русскими войсками взята Варшава. Поэт помог армии, так сказать, приравнял перо к штыку.
     К «Клеветникам России» примыкают два антипольских стиха: «Бородинская годовщина» и косвенно «Перед гробницею святой». Поэт с таким проникающим видением истории России и мира искал в прошлом страны то, что выгодно сейчас правительству. Еще Карамзин считал, что патриотизм «требует рассуждения». Консервативный приятель пушкинского брата Михаил Юзефович позже напишет: «Мировоззрение его изменилось уже вполне и бесповоротно. Он был уже глубоко верующим человеком и одумавшимся гражданином, понявшим требования русской жизни и отрешившимся от утопических иллюзий».
     Объяснение феномена «Клеветников России» имеет свою историю. Хотелось бы отделить воспевание Пушкиным России как родины предков и России как империи, которая получила почетный титул «империи зла», но сделать это трудно. Никто не неволил автора писать стихотворение «Клеветникам России». Ведь еще в юности, даже в пору его вольнолюбивых шалостей, националистические ноты проскальзывали у Пушкина. Трудно забыть, как он писал в «Кавказском пленнике»: «Все русскому мечу подвластно», как назвал кровавого оккупанта Кавказа генерала Ермолова «благотворным гением», что встретило возмущение Вяземского в письме к А.Тургеневу: «Если мы просвещали бы племена, то было бы что воспеть. Поэзия - не союзница палачей; политике они могут быть нужны, и тогда суду истории решать, можно ли ее оправдать или нет; но гимны поэта не должны быть никогда славословием резни». Раньше в «Бахчисарайском фонтане» о Польше говорилось хотя бы с пониманием трагедии:

      Тьмы татар

     На Польшу хлынули рекою...
     Обезображенный войною
     Цветущий край осиротел;
     Исчезли мирные забавы;
     Уныли села и дубравы,
     И пышный замок опустел...
     Скупой наследник в замке правит
     И тягостным ярмом бесславит
     Опустошенную страну. (IV.136)

     Теперь русские вели себя как татаро-монголы, но вызывали искреннее или показное восхищение поэта. Из песни слова не выкинешь: в Пушкине удивительным образом сплетались патриотизм с ненавистью к российской власти и дворянская гордость и независимость с неумеренным подобострастием к сильным мира. Такая гражданская лирика всегда способствует благоволению к поэту высшего начальства.

     В оправдание Пушкину, если он в нем нуждается, можно заметить, что в черновике стихотворения «Клеветникам России» остался эпиграф: «Vox et prateria nihil» - Звук и более ничего. Что именно пустой звук: клевета западной прессы? Или, может, обратный смысл: пустой звук - его собственное, говоря современным языком, пропагандистское стихотворение? Такого рода «инвективная поэзия» живуча и имеет в России свою, неизученную историю. Русский национализм Николай Тургенев назвал патриотизмом рабов. Пушкинское выражение «славянские ручьи сольются в русском море» в поэтической форме восхваляло великодержавный шовинизм «старшего брата». Федор Тютчев почти двадцать лет спустя сочиняет стихи с великолепным названием «Русская география». В них имперский национализм европейца Тютчева переливается через край:

     От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,

     От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная...
     Вот царство русское... и не прейдет вовек...

     К счастью, трескучие фразы чаще оказываются звуком и более ничем. Живущий в Лондоне Николай Тургенев возмутился стихами «Клеветникам России». По его мнению, Пушкин и другие певцы империи остались варварами, живущими в лесах, дикими людьми, которые «не вправе судить о людях, коим обстоятельства позволили узнать то, чего в лесах знать невозможно». На это брат Александр ему мягко возразил: «Он только варвар в отношении к Польше».

     У Николая Тургенева были основания для такой критики. В Лондоне, а потом в Париже он написал несколько нелицеприятных трудов о России, и ему претил конформизм российских авторов. Приговоренный судом по делу декабристов заочно к пожизненной каторге, этот критик Пушкина прожил на полвека дольше поэта. Александр II разрешил ему вернуться в Россию, возвратил собственность и дворянство, даже ордена. Николай Тургенев приезжал в Россию трижды, но остаться отказался наотрез.
     В Москве, как пишет Александр Тургенев Жуковскому, разнесся слух, будто Пушкин в Петербурге умер от холеры, оставив жену беременной. Поэт был жив и больше холеры боялся упреков в нелояльности. От Пушкина отворачиваются те, кто ему симпатизировал. Г.А.Римский-Корсаков сказал, что после появления стихотворения «Клеветникам России» отказывается «приобретать произведения Русского Парнаса». Алексей Философов писал из Варшавы весьма недвусмысленно: «Говорят, государь сделал его историографом. Прежде двух последних его пьес я бы сказал: пустили козла в огород, - теперь начинаю думать противное».
     Друзья шокированы. Долли Фикельмон перестала с Пушкиным здороваться. Вяземский, сразу охладевший к Пушкину, пишет Хитрово о «Клеветниках»: «Станем снова европейцами, чтобы искупить стихи, совсем не европейского свойства... Как огорчили меня эти стихи! Власть, государственный порядок часто должны исполнять печальные, кровавые обязанности, но у Поэта, слава Богу, нет обязанности их воспевать».
     В записную книжку Вяземский вписывает свой комментарий: «Пушкин в стихах своих «Клеветникам России» кажет им шиш из кармана... За что возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движениях народов к постепенному усовершенствованию, нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем к ней. Народные витии, если удалось бы им как-нибудь поведать о стихах Пушкина и о возвышенности таланта его, могли бы отвечать ему коротко и ясно: мы ненавидим, или лучше сказать, презираем вас, потому что в России поэту, как вы, не стыдно писать и печатать стихи, подобные вашим».
     Нелепость поступка западника Пушкина состояла еще и в том, что упомянутые нами раньше европейские авторы Лафайет, Гейне, Герцен, Гюго, Беранже, вчерашние его единомышленники, которых он почитал, росчерком пера были превращены в «клеветников России».
     Были, конечно, патриоты почище Пушкина. Например, Александр Воейков всякую мелочь считал оскорблением чести русского имени. Унижение России он видел в том, что английский скакун опередил на скачках донского. Пушкин презирал Воейкова, но тут опередил его своим патриотизмом. Увы, теория расходилась с практикой, и Пушкин, упрекая других в непоследовательности, сам был в том печальным примером. «Зачем ему было, - пишет он о Вольтере, - променивать свою независимость на своенравные милости государя, ему чуждого, не имевшего никакого права его к тому принудить?..» (III.286). А зачем это нужно было Пушкину?
     «При всей просвещенной независимости ума Пушкина, - отмечал знавший его ближе других Вяземский, - в нем иногда пробивалась патриотическая щекотливость и ревность в суждениях его о чужестранных писателях». Впрочем, Пушкин и сам отмечал: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног - но мне досадно, если иностранец разделяет со мной это чувство» (Х.161). Вяземский размышлял на эту тему: «Боже мой, до каких гнусностей может довести патриотизм, то есть патриотизм, который зарождается в некоторых головах, совершенно особенно устроенных. Признаюсь, я не большой и не безусловный приверженец и поклонник так называемой национальности».
     Как же все это сочетается с гениальностью поэта? Ответ может быть в том, что Пушкин, говоря современным языком, осуществляет в жизни несколько ролевых игр одновременно. «Осыпанному уже благодеяниями Его Величества, мне давно было тягостно мое бездействие... Если Государю Императору угодно будет употребить перо мое, то буду стараться с точностию и усердием исполнять волю Его Величества и готов служить Ему по мере моих способностей». В черновике этого прошения в Третье отделение поэт предлагает «употребить перо мое для политических статей», что показывает, как далеко он готов был пойти на компромисс.
     Сказав «а», приходилось говорить «б». Жена да и сам он стремились жить светской жизнью, а свет диктовал свои условия. Платой за связи, протекцию, частые контакты с высшей знатью, министрами и самой царской фамилией было приспособление к их образу мыслей. Отсюда возникает другой Пушкин, то и дело обращающийся к Бенкендорфу и жаждущий доказать свою лояльность (курсивом нами выделена специфическая терминология): «Ныне, когда справедливое негодование и острая народная вражда, долго растравляемая завистью, соединила всех нас против польских мятежников, озлобленная Европа нападает покамест на Россию, не оружием, но ежедневной, бешеной клеветою... Пускай позволят нам, русским писателям, отражать бесстыдные и невежественные нападения иностранных газет... Россия крепко надеется на царя; и истинные друзья Отечества желают ему царствования долголетнего» (Х.512).
     Сие - черновик. В беловике письма Пушкин «бесстыдные и невежественные» снял, но что менялось по сути? Он отходит от прежних друзей и единомышленников, перестает быть выразителем того, чего от него ждали. Зато те, с кем он сошелся в последние годы, даже и не сильные мира, а просто приятели, удивляют. Летом добрейший друг Нащокин писал (стыдно цитировать, но из песни слова не выкинешь): «Поляков я всегда не жаловал - и для меня радость будет, когда их не будет (остальных) ни одного полячка в Польше, да и только. Оставшихся всех должно в высылку в степи, Польша от сего пуста не будет, - фабриканты русские займут ее. Право, мне кажется, что не мудрено ее обрусить» (Б.Ак.14.179). Кстати, выделенные нами слова Нащокина отсутствуют в «Летописи жизни и творчества Пушкина», выпущенной в 1999 году (т.3, с.350), - исправления исторических документов российскими пушкинистами продолжаются и при отсутствии цензуры.
     Пушкин воссоединялся с Бенкендорфом в борьбе против «духа своевольства» и воспевал Паскевича. Слова, брошенные когда-то им графу Воронцову, с обвинением того в лизоблюдстве, оказались бумерангом:

     Льстецы, льстецы! старайтесь сохранить

     И в подлости осанку благородства. (II.220)

     Если называть вещи своими именами, Пушкин, написав стихи «Клеветникам России», изрядно замарал свою репутацию - никуда от этого не денешься. С другой стороны, пушкинский патриотизм можно рассматривать и просто как тему, к которой обращается профессиональный писатель за деньги. В отличие от военных патриотов он не действует, но лишь пишет, и это не так ужасно. Однако Пушкин выступает в «Клеветниках России» апологетом русификации, певцом «России - Третьего Рима». Если бы речь шла о завоевании отсталых племен - культурную миссию можно было бы, если не одобрить с грехом пополам, то хотя бы лучше понять в контексте времени. В поэме «Полтава» Пушкин изображал кроваво подавленную попытку Украины освободиться от ига как патриотическую борьбу со шведской экспансией, но, конечно, под эгидой России. Теперь Россия, отвоевав во Франции, проводила «зачистку» в Польше.

     Правящие верхи и националистически настроенная часть русского общества приняли инвективы Пушкина с восторгом. «Клеветники» были тотчас переведены на французский и немецкий, положены на музыку. Видные сановники один за другим высказывали похвалы поэту, от которого давно ждали чего-то, особо патриотического, и вот свершилось. Пушкин получил даже поздравительное письмо от графа Хвостова.
     Поразительно, что на стороне властей оказался также Чаадаев, пришедший в восторг от «Клеветников России». За «Клеветников» Чаадаев назвал Пушкина «национальным поэтом». Видимо, в мыслях философа об особой роли России не хватало того, что он туманно называл «некоторым подобием политической религии». Пушкин открыто не соглашался с Чаадаевым по поводу исторической ничтожности России, но в узком кругу крыл Россию на чем свет стоит. Он дважды видел русских оккупантов на Кавказе. И вот...
     Советские оценки стихотворения следовали имперской линии. «Едва ли можно указать во всей европейской литературе более возвышенное произведение в области политической лирики, - писал Л.Поливанов о стихотворении «Клеветникам России». - Для написания его нужен был не только патриот, нужен был и великий художник, проникнутый тем чувством меры, каким обладал только Пушкин». Другой советский пушкинист Д.Благой объяснял, что стихи эти не против Польши (превращенной к тому времени в часть соцлагеря), но против экспансионистских планов Запада по отношению к России. И цитировал Сталина, что теперь у нас с поляками дружба. Утаенный комический аспект советских интерпретаций этого стихотворения видится еще и в том, что с этим стихом Пушкин оказался политическим противником основоположников всего на свете Маркса, Энгельса и Ленина, которые поддерживали поляков.
     Советская трактовка польских взглядов Пушкина и не могла быть иной. Л.Фризман рассказывает, как в начале шестидесятых его статью, содержащую свежие и честные слова о Пушкине и польском восстании, боялись печатать без одобрения Пушкинского Дома, а там так и не дали разрешения. В статье этой пушкинист писал: «Сплошь и рядом выдвигаются доводы, направленные на то, чтобы «смягчить» ошибочность позиции Пушкина, сделать ее более приемлемой».
     Нетерпимость иных мнений и стремление оправдать поэта, чего бы он ни написал, иногда носило такой самоуверенный характер: «Мнение о Пушкине, создателе антипольской трилогии, остается в буржуазном литературоведении непреодоленным». Дескать, мы им объясняем, как следует трактовать, а они еще не поняли. Между тем у части польских авторов, несмотря на цензуру, было желание, если не оправдать, то хотя бы извинить Пушкина. М.Топоровский, например, считал, что Пушкин не разобрался. На деле ноябрьское восстание ослабляло царизм и укрепляло демократию в Европе.
     По свидетельству современников, Пушкин читал стихи «Клеветникам России» царю и членам императорской фамилии, «чего, - справедливо рассуждает Л.Фризман, - конечно, не сделал бы, если бы не был убежден, что стихи понравятся». С этим стихотворением Пушкин оказался, по сути дела, в лагере своих вчерашних противников. Он потерял авторитет у лучшей части российского общества, ибо в данном вопросе перестал быть европейцем.
     Белинский в письме к Гоголю объяснил, «почему так скоро падает популярность великих талантов, отдающих себя искренно или неискренно в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви!».
     Остепенившийся поэт, бывший инакомыслящий и ссыльный, опять просится на службу, снова жалуясь, что недополучил свое по Табели о рангах: «...Мне следовали за выслугу лет еще два чина, т.е. титулярного и коллежского асессора; но бывшие мои начальники забывали о моем представлении. Не знаю, можно ли мне будет получить то, что мне следовало». Власти решать вопрос не спешили, и шаги Пушкина свидетельствуют, что он пером стремился доказать свою лояльность.
     Наконец, ему разрешают, как то было после Лицея, подписать «Клятвенное обещание» «верно и нелицеприятно служить и во всем повиноваться, не щадя живота своего до последней капли крови». За этим следует «Обязательство о непринадлежности к тайным обществам» и «Расписка в чтении указа Петра I» о неразглашении служебных тайн. Таким образом, у него «допуск»: все, к чему он будет допущен в секретном архиве, разглашению не подлежит.
     Пушкин еще раньше писал: «Чины в России необходимость хотя бы для одних станций, где без них не добьешься лошадей» (VI.51). Теперь в поездке ему полагаются три лошади. Постепенно он начинает чувствовать себя в замкнутом кругу службы и семьи: политическая корректность, хозяйственные и финансовые обязанности, визиты, связи. Как после заметит Марина Цветаева, «вместо заграничной должности - открытый доступ в архив».
     Полевого, например, царь в архивы не пустил, Пушкину же было дозволено. Возможно, он уже говорил царю, что думает об исторических сочинениях, и тема Петра Великого ему предложена. Пушкин получает разрешение читать книги в библиотеке Вольтера, расположенной в Эрмитаже. Он будто попал в парижскую библиотеку. Здесь, листая французских энциклопедистов, поэт и начал овладевать ремеслом, ему определенным, - историка. История перерабатывается через его собственное семейное прошлое, становится как бы личной, а потому субъективной.
     В стремлении Пушкина утвердить важность литературы как государственного дела была опасная сторона. Убеждаясь в полезности литературы, правительство тиранической державы неминуемо впрягало литературу в политическую упряжку. Становясь спицей в государственной колеснице, писателю приходилось «функционировать». Для аналогии: Гоголь, воспевая Русь как «птицу-тройку», лил масло в колеса скрипящей телеги. Какой современный образ, кстати: мчит русская тройка, постораниваются другие народы и государства, а в тройке сидит мошенник - новый русский Чичиков!
     Предоставление Пушкину возможности заниматься по службе историей, получая за труд из казны, вовсе не означало, что он заменил покойного придворного историографа Карамзина, как часто читаем в многочисленных источниках. Историк - это ученый, ученый есть система, а поэт не был системником, не любил систематического умонаправления. Труд упорный Пушкину не был тошен, но он брался за многое сразу и, в сущности, историком, сколько бы ни писали об этом, не стал. Он умелый читатель исторических документов, исторический писатель, - это тоже немало, вполне почетно и самодостаточно. Он шутит в письме к Плетневу, что царь дал ему жалование и открыл архивы, «чтобы я рылся там и ничего не делал» (Х.286). Но это исповедальная шутка.
     Орест Сомов более точно назвал должность Пушкина: не историограф вообще, но лишь «историограф Петра Великого». Александр Тургенев писал брату Николаю в Лондон, что Пушкина сделали «биографом Петра». Но и такая должность требовала исследовательского подхода, сосредоточенности на одной теме и каторжного труда. Эти параметры отсутствовали. Пожалуй, точнее всего ситуацию определил знакомый поэту археолог Михаил Коркунов, назвав Пушкина будущим историком, которого в нем, вероятно, лишились.
     Пушкин добивался чести быть избранным в члены Академии («сильно добивался», как пишет Бартенев), и, учитывая его заслуги перед властью, теперь это стало реальным. Как академик Пушкин мало что сделал. Известно лишь, что он поддержал идею издать «Краткий священный словарь» Алексея Малова, которого вместе с Пушкиным приняли в члены Академии. Еще он обсуждал предложение создать «Словарь исторический о святых, прославленных в Российской Церкви», о чем писалось в «Современнике», - вот, пожалуй, и все его дела в Академии наук.
     Более других ему по-прежнему интересны люди, бывающие за границей. Египтолог Иван Гульянов был представлен Пушкину Чаадаевым в письме. Узнав о помолвке поэта, Гульянов послал поздравительное стихотворение, на которое Пушкин также ответил стихотворением «Ответ анониму». В Бессарабии у них оказались общие знакомые. Член Российской академии наук, он служил в Министерстве иностранных дел при российских миссиях в Турции, Италии, Германии, Голландии, Франции. Личное знакомство Пушкина с Гульяновым состоялось, вероятно, во второй половине лета 1830 года.
     Встречаясь с Гульяновым, поэт подолгу с ним разговаривал. Несомненно, говорили о загранице, ведь ученый оказался большим любителем путешествий. Египет был особо интересен Пушкину, как и Африка вообще. Рассуждали они о гульяновских трудах, в которых российский египтолог опровергал воззрения европейских. Он много писал о расшифровке иероглифов, издал пять книг в разных странах.
     Специалисты, однако, считали Гульянова неплодотворным гением. Эрудит, полиглот, он оказался довольно поверхностным исследователем. Грановский вспоминает, что его основной труд вряд ли мог увидеть свет. Объяснение одного иероглифа, изображающего тростниковую корзинку, занимало более трехсот страниц. «Сколько же томов будет иметь вся ваша книга?» - «Я заканчиваю только предисловие. Из него выйдет пять больших томов», - отвечал Гульянов. Нащокин вспоминает, что Пушкин развивал ученому свою мысль о всеобщем языке, который объединит слова, общие по смыслу и звучанию.
     Пушкин говорил Гульянову, что мечтает не только о Египте, но и о Шотландии, нарисовал на клочке бумаги египетскую пирамиду. Снизу подписал: Dreson и поставил дату 1832, которую потом переделал в 1833. Может быть, поэт имел в виду Дрезден и дату предполагаемого своего свидания с Гульяновым там? Ведь Гульянов раньше служил в русской миссии в Дрездене и в ближайшем будущем снова собирался ехать туда. Через полгода Гульянов отправился за границу и десять лет спустя умер в Ницце. Не исключено, что мысли поэта о плавании в Египет, отраженные позднее в стихах «Осень», навеяны именно разговорами с Гульяновым.
     В начале 1832 года у Пушкина новые неудачи. Последняя книга стихотворений плохо расходится, возможно, от завышенной цены. «Борис Годунов» не раскупается, и магазин объявил об уцененной продаже. Зарплата задерживается, и приходится жаловаться Бенкендорфу, прося помочь. Поэт в карточных долгах и к середине января готов увеличить их, умоляя приятеля Михаила Судиенко дать ему 25 тысяч на два или три года под залог имения «в случае смерти». Берет он деньги и у других людей; значительную часть долгов он не сможет выплатить до конца своих дней. Если верить Екатерине Философовой, хозяйке дома, который Пушкин посетил, намереваясь сменить квартиру, «шляпа у него очень затаскана», и хозяйка приняла поэта за лакея.
     Александр Тургенев и Жуковский 18 июня 1832 года отбывают за границу. Жуковский сопровождает наследника царя. Компания друзей, и Пушкин среди них, плывет до Кронштадта. Из дневника Тургенева мы знаем подробности проводов: «Я сидел на палубе, смотря на удаляющуюся набережную, и никого, кроме могил, не оставлял в Петербурге, ибо Жуковский был со мною. Он оперся на минуту на меня и вздохнул за меня по отечестве: он один чувствовал, что мне нельзя возвратиться... Я позвал Пушкина, Энгельгардта, Вяземского, Жуковского, Викулина на завтрак и на шампанское в каюту - и там оживился грустию и самым моим одиночеством в мире... Брат был далеко...».
     Разумеется, Пушкин мог плыть только до Кронштадта - это был любимый ритуал, дальше ему нельзя. В каюте завтракали. Доплыли до другого парохода «Николай I», «дурно обедали, но хорошо пили», как отметил Тургенев. Произносилось много тостов. Тургенев сказал что-то нелояльное, о чем не положено говорить вслух, Пушкин напомнил ему, что стены имеют уши. Так поменялась ситуация: когда-то Тургенев урезонивал молодого и не сдержанного на слова поэта. Тургенев потерял на Западе привычку контролировать исходящие мысли, хотя из-за оставшегося в Лондоне брата его самого тоже долго не выпускали. Он даже предложил Жуковскому ехать отдельно, чтобы не навредить ему, но Жуковский не побоялся. Документы, которые Тургенев собирал в западных архивах, интересовали правительство. Паспорт Тургеневу был выдан по личному распоряжению царя, под иезуитское требование не видеться с братом. «В 7 часов расстался с Энгельгардтом и Пушкиным, - сообщает в дневнике Тургенев. - Они возвратились в Петербург; Вяземский остался с нами, завидовал нашей участи».

Далее - Предыдущая - К началу

  K началу Тексты Независимые расследования Узник России Смерть изгоя